Поэтому, когда я получил предложение от Главного политуправления Красной Армии об обслуживании тыла 1-ой очереди, я с охотой и гражданским энтузиазмом приступил к выполнению своей задачи. В дальнейшем эта задача была по необходимости расширена, так как нас просто не пускали в Москву до мая 1943 года. За эту работу во время войны я получил два ордена - Кр<асной> Звезды и <3нак> Почета.
Но не этого хотелось "друзьям", возглавляемым в<ре-менно> и<сполняющим> о<бязанности> председ<ателя> Лен<инградского> Союза композиторов Богданову-Березовскому. Этот подлец, которому я так много сделал хорошего, бомбардировал соответствующие организации телеграммами, что председатель Дунаевский покинул свой пост и бросил Союз на произвол судьбы. Ему хотелось, чтобы я вместе с ним сдирал занавеси в помещении Союза и менял их на 100 граммов хлеба. Это все понятно, и трудно осуждать людей, очутившихся в Ленинграде в столь тяжелом положении. Но если было много людей, которые не успели, не смогли покинуть вовремя город, то было множество таких людей, которые в дальнейшем превратили в героизм свое нежелание успеть уехать из Ленинграда. С большой надеждой они ожидали Гитлера, но когда они увидели, что дело это становится безнадежным, - вот тут-то они больше всего стали кричать о своих доблестях и уже поневоле стали преодолевать в целях обыкновенного самосохранения ряд нечеловеческих трудностей. Однако подлые и мелкие душонки, обжегшись в своих надеждах, не могли отказать себе в удовольствии зверино ненавидеть любого человека, сумевшего оказаться в иных условиях.
Как бы то ни было, но туман и сплетни, соединяемые с явными антисемитскими тенденциями, вероятно, оказали в известный период и в известной мере свое действие на мое официальное, что ли, положение.
Для меня очень неприятно и непонятно было "деликатное" устранение меня из состава Сталинского комитета <по присуждению премий>, членом которого (и очень активным) я был шесть лет.
Все это, как выяснилось потом, было отзвуками того, о чем я уже говорил выше. Только близкие, очень близкие, люди знали, как твердо и внешне равнодушно я воспринимал эти удары по моему общественному положению. Но я всегда знал, что музыка меня породила, музыка - только она - может меня снова поднять в глазах тех высших сфер, откуда у нас идет официальное признание. В сущности, мне эта "опала" не мешала. Я прекрасно работал, а любовь и популярность моя среди народа не только не была поколеблена, но, несмотря на все старания и глупые уколы обывательского руководства искусством, даже увеличивалась. Но я чувствовал всегда это сдержанное официальное отношение. Кроме того, было много разговоров вокруг этой темы. Особенно они увеличились, когда я не получил Сталинск<-ой> премии за "Вольный ветер" - единогласно прошедший в Сталинск<ом> комитете. Эти разговора получили новую пищу после моего юбилея. "Что-то неладное в отношениях к Дунаевскому". Таков был общий тон.
И вот теперь этому всему кладется конец.
Вы знаете, что у нас привыкли к инструкции. По инструкции к человеку оказывается и уважение и любовь. Характерно, что "Советское искусство" совершенно по-хамски отнеслось к моему юбилею. Но стоило появиться Указу <Президиума Верховного Совета РСФСР от 27 апреля 1950 г.>, как эта же газета с превосходным уважением печатает и Указ <о присвоении звания Народного артиста> и статью обо мне29. Значит, теперь уже можно хвалить, можно не скрывать уважения и т.д.
Вот почему, применительно к нашим такого рода привычкам поведения, присвоение звания открывает некоторые важные возможности, облегчающие мою творческую и общественную деятельность. Поздравлений я получил массу. Мое звание встречено действительно с большим восторгом. Не поздравили меня только... Блантер и Новиков. Так им и надо!30
Раинька! Вы спрашиваете насчет "Смелых людей". Я решительно был вынужден отказаться от этого, ввиду очень неприятной обстановки, сложившейся вокруг этого фильма. Ну его к дьяволу! Работы и без того достаточно!31
Пускай Вас не удивляет пестрота средств написания моего письма. Начал я с шариковой ручки (будь она трижды проклята!), перешел на карандаш, так как в чернильнице не оказалось чернил. Потом пришла уборщица, которую я попросил налить чернил, и последняя стадия письма оказалась, таким образом, наиболее приличной по виду.
Будьте здоровы, мой друг. Желаю Вам счастливого переселения. Не забудьте же прислать мне Ваш новый адрес и телефон. Боюсь уже говорить, но думаю, что в мае буду в Ленинграде.
Целую Вас нежно.
И. Д.
28 мая 1950 г.
Бездну времени не разговаривал с Вами, моя дорогая Рая!
Вы даже не знаете, как близко мы с Вами стояли перед встречей в прошедшие несколько дней. Дело в том, что в Ленинграде с 25-го, сразу же после московского пленума Правления Союза композиторов, должен был открыться специальный ленинградский пленум с показом новой музыки и дискуссией. От секретариата в Ленинград была выделена комиссия, в которую я сам напросился. И вдруг все лопнуло. 29-го, то есть завтра, назначена сдача моей новой оперетты перед всем коллективом театра. Отложить эту сдачу было невозможно из-за отъезда директора в отпуск 30-го числа. Таким образом, мне пришлось отказаться от поездки. Но при всем моем сожалении я утешаю себя тем, что Вы сами не хотели моего приезда в мае. Почему - Вы так и не объяснили. На какие такие болота под Москвой Вы собираетесь в начале июня?
Судя по тому, что завтра я играю свою оперетту, Вы можете сделать вывод, что вчерне я ее закончил. В театре идет грызня из-за распределения ролей, поэтому до сих пор практически не приступили к урокам и репетициям.
Поздравляю Вас от всей души с новосельем. Желаю Вам на новом месте счастья, здоровья и благополучия. Не издевайтесь над цветовой гаммой содержимого Вашего нового жилья. Это - дело наживное. Самое главное - своя комната. А уютно ли в ней?
Теперь по поводу того места в Вашем последнем письме, где Вы пишете о моей резкости.
Рассказам обо мне не очень верьте. Вам наговорят непомерно много хорошего и уйму дряни. Резкий ли я человек? Видите ли, Раинька, многие принимают за резкость мою прямоту суждений. Это - черты моей натуры. Если взять сферу людей, так или иначе сталкивающихся со мной, то в этой сфере царит еще проклятая обтекаемость суждений. Я имею громадный авторитет среди своих коллег. И одно это уже не позволяет мне быть обтекаемым и добрым там, где я не имею права быть добрым.
В творческих вопросах в музыке я беспощаден. Эту беспощадность я заработал всей своею жизнью, честной, прямой, как честна и принципиальна вся моя творческая и общественная деятельность. Бичуя людей за их грязь, творческую недобросовестность и безответственность, я сам показываю им пример обратного. Вот почему, при всех страшных рассказах обо мне и моей резкости, при всех личных обидах на меня, собрание композиторов, людей индивидуально настроенных, мелких собственников и, увы, шкурников, раздираемых злобой и завистью, единодушно голосует и аплодисментами встречает избрание в председатели самой трудной и многочисленной секции Союза самого резкого и непримиримого человека - Дунаевского.
Справедлив ли я? В меру своего понимания явлений и вещей я кажусь себе справедливым. Остальное - дело спора. На честный поединок я всегда иду с полной охотой. А если взять вопрос шире, то бог мой, сколько же добра я сделал людям! Сколько подлинной и мягкой человеческой ласки я дал многим и многим! И уж, если хотите, то слишком много несправедливости было по отношению ко мне. Я не обижен на Вас за "проповедь". Вы просто меня не знаете, а рассказы людей - не очень твердая опора для мнения. Что касается того, что люди, которые считают себя обиженными мною, возможно, пакостят в своих отношениях ко мне там, где только они могут, то я предпочитаю иметь из десяти человек девять врагов или недругов, но не лишать себя удовольствия высказать честно то, что мне кажется важным и нужным. Бог с ними, с недругами! Их недружелюбие стоит столько же, сколько и их "дружба". Я слишком это хорошо знаю, чтобы довольно крепко стоять на своих убеждениях.
Раинька! Я крепко Вас целую и желаю Вам всего самого лучшего.
Жду Ваших писем.
Ваш И. Д.
4 июня 1950 г.
Мой друг! Я не понимаю, почему Вам важно иметь обо мне то представление, которое отвечает истине. Вот передо мной лежит Ваше последнее письмо, целиком посвященное теме "истинного образа". Вы показываете себя в отношении ко мне какой-то постоянно шатающейся во мнении, никак не могущей толком определить, кто же я такой. А зачем Вам это нужно? И почему Вы не хотите считать истинным именно то представление обо мне, какое у Вас сложилось сообразно вашему желанию? Что означает употребляемый Вами термин "правильный образ", и бывают ли вообще правильные образы, то есть правильные представления о человеке, свободные от всяких ошибок и поправок? Думаю, что не бывают. Человек никогда не показывается весь - даже очень близкому человеку, с которым он долго живет и на виду у которого протекает вся его жизнь и деятельность. Этому служат доказательством тысячи примеров окружающей нас жизни. Сложность человеческого механизма другого положения и не может дать. Мне кажется это настолько ясным, что нет надобности приводить доказательства. Достаточно сказать, что постигающие нас разочарования всегда приходят после, казалось бы, точного и исчерпывающего знания человека. Много лет знаешь его, любишь его, привыкаешь к нему, такому знакомому в подробностях и деталях, и... вдруг, как гром среди ясного неба, он поворачивается к тебе такой стороной, которую даже и предполагать было трудно. Такими же неожиданными бывают и очарования, но, впрочем, значительно реже.
Вы пишете, что знаете меня лишь тогда, когда я Вам пишу, то есть тогда, когда я с Вами. Но ведь можно же составить себе представление и по письмам. И мне кажется, что в наших отношениях компоненты, составляющие представление о моей личности, наиболее выпукло можно проследить именно по письмам. Ум, культура, широта представлений, вкус, отношение к людям и жизни - все это можно вывести из писем. Обо всем этом можно судить, право же, безошибочно. Конечно, за пределами писем лежит большая жизнь, полная дел, забот, действий. Но разве и эта жизнь не отражается в письмах? Ведь если человек не пишет о чем-то, то, значит, он этого и устно не скажет. А если он забыл о чем-то написать, то с таким же вероятием он может забыть и сказать.
Так что, честно говоря, я не могу согласиться в принципе с содержанием Вашего последнего письма. И хотя я хочу встретиться с Вами не менее, чем Вы этого хотите, но не думаю, чтобы наша встреча лично мне внесла много нового в мое представление о Вас.
Вы же, судя по письму, ждете от встречи со мной каких-то исчерпывающих разъяснений или ответов на Ваши колебания и неясности. По своей дружбе к Вам я, конечно, хотел бы знать о всех сторонах Вашего существа. Но если что-то мне еще неизвестно, то это "что-то", даже если оно состоит из множества элементов, не может внести в мою душу и представление о Вас никаких колебаний, ибо основное и главное мне известно. А если я ошибаюсь, то это не имеет никакого значения до тех пор, пока Вы ко мне поворачиваетесь той стороной своего существа, которая мне нравится, которая влечет меня к поддержанию и укреплению наших взаимоотношений, таких, какие они есть. Если мне что-то перестанет в Вас нравиться, то я внесу поправку в свое представление о Вашем образе, но это нисколько не снимет той радости, которая у меня была до маленького разочарования. Если мне вообще вдруг покажется, что Вы не такая, какую я себе рисовал, то это тоже не заставит меня уничтожить Вас как образ, давший мне некогда радость и удовлетворение.
Это не заставит меня сжечь Ваши письма, как я не сжег их даже тогда, когда, казалось, что Вы ушли из моего поля зрения навсегда. Мне кажется, что надо прежде всего уважать свои (!) чувства, свои ценности, накапливаемые в душе отражением или наличием чьего-нибудь образа. Главное не то, что есть на самом деле, а то, что живет в нашей душе, в нашем сердце, в нашем сознании. Это и есть в сущности единственная подлинная реальность. Все остальное в большей или меньшей степени есть условность, которую мы сами регулируем согласно нашим внутренним собственным побуждениям.
Я Вам приведу простейшее доказательство этому: один и тот же человек может Вам нравиться, а мне - быть антипатичным. Спрашивается: где же абсолютная истина? Она - в нашем представлении, в нашем понимании одного и того же субъекта или явления.
Перенося эти рассуждения на конкретную почву наших взаимоотношений, я и послал Вам отнюдь не негодующую, а упрекающую телеграмму, сущность которой заключается в том, что Вы могли бы давно уже закрепить представление обо мне как о личности.
Я исключаю музыку как элемент представления, ибо здесь можно серьезно ошибаться. Музыка очень часто не соответствует качеству души и облика человека. Но письма... Это зеркало души, зеркало ума. Вы скажете, что человек может рисоваться, хотеть казаться лучше, чем он есть на самом деле. Но разве он не сможет делать то же самое и устно?
Может быть, Вы обладаете таким слухом, что в разговоре уловите фальшивые ноты. Но надо обладать и душевным слухом, чтобы уметь читать письма. Очевидно, Вы не очень уверены в качестве этого Вашего внутреннего слуха.
Поэтому считаю Ваше последнее письмо удивительно неправильным и бьющим мимо цели во всех точках.
Получили на орехи?
Будьте здоровы и счастливы, моя Раинька. Нежно Вас целую и жду писем.
Когда Вы точно уезжаете из Ленинграда?
Ваш И. Д.
5 июня 1950 г.
Только успел заклеить конверт письма Вам, как получил Ваше. Рая! Вы ошибаетесь, думая, что Вы меня чем-то рассердили. И не это является средством заставить меня писать. И не в этом дело. Вы хорошо прочитайте письмо, которое получите одновременно с этим.
Насчет "Клоуна" могу сообщить, что в прошлый понедельник, 29 мая, оперетта была прочитана и проиграна на коллективе театра. Этот показ был очень праздничным и прошел с большим успехом. Я не могу Вам сказать, что мне больше всего нравится в моей музыке "Клоуна". Могу только сказать, что я создал произведение, которое весьма трудно исполнить. Надо обладать очень высокой вокально-музыкальной культурой, чтобы одолеть эту оперетту. Очень мало театров обладают этим свойством. Но я не могу принимать это в соображение и подлаживаться под уровень театров. Передо мной стоят принципиальные задачи развития сов<етской> оперетты, и я их осуществляю, не думая, есть ли в театрах исполнители тех или иных крупных ролей. Центральная роль Ирины - весьма крепкий орешек, и в Москве вокруг этой роли идет очень серьезная возня, ибо даже здесь в наличном составе нет настоящей Ирины. В Ленинграде, вероятно, еще будет хуже обстоять дело.
Я хочу, чтобы мои оперетты ставили перед театрами новые задачи и чтобы театры шевелились в поисках их разрешения. "Вольный ветер" тоже был такой опереттой, и я не думаю, чтобы все театры справились с ним удовлетворительно. Ленинградский театр очень интересуется "Клоуном", но у них с героинями не очень весело. Колесникова31 уже не та, пела она всегда барашком, хотя была хорошей актрисой. Среди молодежи имеются хорошие голоса, но нет актрис.
Так, спросите Вы, что же я наделал с собственным дитятей, обрекая его на такую трудную жизнь? Я Вам на это отвечу тоже вопросом: а как прекрасно будет выглядеть мое детище в хороших руках? Ведь я, честно говоря, немножко спекулирую на нетерпеливом и жадном желании театров получить мою новую оперетту.
Итак, Вы в скором времени будете находиться на болотах, сравнительно недалеко от меня. Но будете так же, если не более, недосягаемы для меня. И, как получается в романах, вероятно, в то самое время, когда Вы будете заниматься химическим анализом торфа под Калининым, я и поеду в Ленинград демонстрировать театру свою оперетту!
Жду писем.
Ваш И. Д.
Москва, 28 июня 1950 г.
Дорогая Рая! Я получил все три Ваши письма. Вы сами виноваты, что я имею возможность отвечать Вам только теперь. Несколько замечаний, и я приступлю к изложению.
1) Вам нужно было распорядиться дома, чтобы вся полученная Вами корреспонденция была переадресована на место Вашей командировки. Вы же его знали? Это дало бы мне возможность писать Вам в Ленинград без всяких опасок неполучения Вами моего письма.
2) Помимо того, что случайные совпадения не дали Вам возможности дозвониться до меня, Вы упустили возможность намного увеличить шансы застать меня дома. Для этого Вам надо было дать предупредительную телеграмму.
Как видите, все могло быть проще.
Теперь перейду к сути. Начну с Вашего последнего письма. Я очень рад и Вашим восторгам, и Вашим впечатлениям, и Вашему настроению. Меня только удивило, что Вы так быстро реагировали на все положительные стороны Вашего нового местопребывания. У меня мелькнула мысль, не придется ли Вам в дальнейшем разочароваться в этом благословенном Редкино. Но во всяком случае, пока что я очень доволен неожиданным оборотом, опрокинувшим Ваши и мои мрачные предположения. По поводу Вашего приезда в Москву я могу сказать Вам только, что я был бы очень рад Вас повидать. Воскресенье, к сожалению, неудачный день для того, чтобы нам увидеться так, как я хочу. А я хочу, чтобы мы с Вами встретились у меня - без того, чтобы меня что-то торопило или заботило. Одним словом, я хочу, чтобы мое время принадлежало этой встрече. Возможно, что это так и произойдет, если Вы не нагрянете неожиданно в Москву и там поставите меня в невозможность заранее согласовать свою текущую жизнь с Вашим приездом. А текущая моя жизнь нынешним летом состоит из работы и путешествий по двум дачам, из которых:
а) одна собственная - со старшим сыном; и б) одна съемная - с младшим сыном. Правда, благодаря наличию двух дач с двумя сыновьями я имею возможность удвоить количество чистого воздуха, столь необходимого мне после московских бензинных испарений и нотных и заседательских сидений в душных комнатах. Как раз воскресенье принадлежит обычно старшему сыну, если он сам в этот день не приезжает в город для присутствия на каком-нибудь крупном спортивном состязании. Кроме того, дождливая погода часто пригоняет сына в Москву с его матушкой. А я хочу, чтобы нам ничто и никто не мешал, чтобы я мог с Вами хорошо побеседовать, поиграть Вам на чудесном моем Бехштейне. Таким образом, от Вас требуется только предупреждение с дальнейшим моим согласованием и увязкой. Конечно, ничто не помешает нам встретиться вообще. Но этого мало. Если вы со мной согласны, то и действуйте в соответствующем духе.
Судя по карте, Редкино находится в сущем пустяке от Москвы, и мне кажется, что если позволяет расписание, то Вы можете провести со мной субботний вечер, что было бы безусловно удобнее и лучше.
Приезжать в Редкино для каких-либо творческих встреч мне не хочется, но для моей машины Вы теперь в поле абсолютной досягаемости. Напишите мне, находится ли Ваша гостиница в самом Редкино, то есть в станционном поселке, или в этом пресловутом ТОСе, который, видимо, расшифровывается <как> "Торфяная станция". Так? Что касается самого торфа, то его добыча и обработка мне известны по моим наездам в Ириновку (под Ленинградом), входившую в мой избирательный округ. Это весьма грязное дело!.. А что Вас привело к торфу? Что торф Вам, а Вы - торфу? Химический состав этого вида топлива давно известен. Вообще непонятно, что Вы там делаете, и, как ни странно, Вы способствуете моей невежественности тем, что ничего мне об этом не писали.
Я меняю бумагу, так как та, с картинками, оказалась дрянь.
* * *
В Вашем письме от 9/VI Вы писали, вернее, спорили со мной о сомнениях, законно, по Вашему мнению, возникающих в связи с недостаточным знанием меня и, главное, моей "системы жизни". Вот уж, извините меня, никак не могу понять, какое может иметь к Вам отношение моя "система жизни" и в какой мере она может служить мерилом познания меня как личности - в свете наших отношений. Я не могу также понять, какое имеет значение для познания меня и какую помеху для этого познания представляет собою та разница в воспитании, обстановках, жизненном опыте и т. д., о которой Вы пишете. Ведь Вы даже не замечаете, что в самом факте констатации этой разницы Вы подтверждаете то, что Вы знаете меня. Иначе как бы Вы могли определить, что такая разница существует? Три десятка писем, по-моему, является достаточным количеством знаний о человеке. Почему Вы вообще считаете, что нужно судить только уверенно? Зачем Вам эта уверенность нужна? А гипотеза, предположение, чутье, умение что-то самой разглядеть, увидеть, почувствовать за длинной чередой строчек письма или писем? Вы же химик! И разве химический синтез летит Вам жареным в рот? Вы не приходите к нему путем кропотливого опыта, анализа, сопоставлений, смелых допущений или общений? Вы пишете, что если бы я был похож на многих Ваших знакомых, то судили бы обо мне уверенней. Вероятно, во многом я ничем не отличаюсь от Ваших знакомых, а, может быть, чем-то и отличаюсь, как отличается каждый человек от другого. Что за странное стремление стандартизировать представления о людях? Опять-таки Вы впадаете здесь в противоречие: раз Вы пишете,что я не похож на многих Вам хорошо известных людей, то этим самым Вы признаете, что я чем-то не похож на них. А раз так, то именно Вы должны знать, чем же я не похож на них. Ведь я Ваших знакомых не знаю. Откуда же мне знать, чем я от них отличаюсь? Мне кажется, что эту работу должно производить Ваше наблюдение, чутье, чувство, разум, ощущение. Вам вынь да положь все на блюдечко! Нет, матушка, это не годится! Я отлично понимаю, что Вам хочется иметь обо мне подлинное представление. Но я не вижу ничего дурного и в том, что Вы будете любить или Вам будет нравиться мой образ таким, каким он Вам кажется. Я поворачиваюсь к Вам не всей своей жизнью - это верно. Но опять-таки ничего дурного нет в том, что человек поворачивается к другому той стороной, какую он выбирает для творчества человеческих отношений. Допустима и возможность сокрытия каких-то сторон существа, которое должно считать несущественными, неважными для этого творчества отношений. Я могу быть в тысячу раз хуже, плоше, ниже того, что я показываю людям. Но если я так показываю, что они меня считают хорошим, высоким, интересным, то это значит, что я обладаю искусством познания этого высокого и интересного, обладаю способностью вызвать и в себе и в людях силы представлений и ощущений, способных создать обо мне то или иное впечатление. Не будем же спорить, что реальный образ человека - это сумма психических, физических и рациональных представлений о нем со стороны окружающих. Эти представления могут быть столь же ошибочны, сколь и справедливыми. Поэтому об одном и том же человеке говорят часто противоположно разное. Прибавьте к этому, что и сам человек не знает себя хотя бы потому, что ему свойственно всегда желать казаться хорошим, даже если он подлец, - и Вы увидите, что реальный, "уверенно" начерченный образ человека - это блеф! Литературщина!
* * *
В этом самом письме от 9/VI Вы задали мне вопрос насчет оперы. Я долго задумывался и задумываюсь над этими частями, идущими от многих людей советами писать оперу. Многие, очевидно, видят мои оперные возможности в моем мелодическом богатстве, в умении "пропеть чувство". Это конечно, важное свойство для оперы. Давайте условимся, что настоящий, всесторонний ответ на этот вопрос останется за мной. Пока же я Вам отвечу так, как отвечаю всем: нет хорошего либретто. Добавим то, что не говорю другим: я не вижу сейчас для себя возможности написать оперу на вечные темы человечества. Мы, советские композиторы, поставлены в очень невыгодное положение в сравнении с классиками. Чайковскому хорошо с "Онегиным" и "Пиковой дамой". Римскому-Корсакову хорошо со сказками насчет "Садко" и "Золотого петушка". Нам же дают Мальцева и Горбатова32. Я хотел бы видеть, что написал бы Чайковский на тему о колхозной бригаде! Я хотел бы слышать, какую музыку написал бы Римский-Корсаков, если Шехе-резада была бы звеньевой колхоза "Красный пахарь" или челночница Ф<абри>ки им<ени> Ногина! Я пока не нашел в окружающей жизни ни новой Кармен, ни нового Германа. И пока я не почувствую, что в окружающей жизни я смогу найти вечный, а не скоропортящийся образ героя или героини, которые могли бы стать персонажами такого условного жанра, как опера, до тех пор, видимо, работа над оперой будет для меня исключена. Очевидно, я не доживу до этого случая. Поэтому я и пишу то, что умею хорошо делать, и не мучаю себя на склоне лет несбыточными стремлениями.
Я Вас сердечно приветствую, желаю всяческих радостей и восторгов и крепко Вас целую.
Ваш И. Д.
20 сентября 1950 г.
Дорогая Рая! Все Ваши письма я получил. Я обязательно отвечу Вам подробно из Рузы, куда через час уезжаю работать. В Москве совершенно не дают сосредоточиться.
Путевка у меня на месяц, но я буду приезжать в Москву еженедельно на два дня: пятницу и субботу. Это мои особенно "заседательские" дни. Я очень радовался наступавшему лету и уже заранее предвкушал, как будет красиво в Рузе. Но вчера вечером и сегодня погода испортилась, радио предвещает дождь и ветер. Одним словом, кажется, и осени хорошей не будет. Для работы в Рузе это, пожалуй, неплохо (меньше соблазнов погулять), но
вообще это противно, особенно в одиночестве.
Из Рузы же я напишу Вам о некоторых событиях на фронте "Летающего клоуна", которые, по-моему, отдалят постановку. Так что Вы, по крайней мере сейчас, не стройте точных планов своего отпуска.
<...> Неизменно Ваш друг И. Д.
23 сентября 1950 г. Москва
Дорогая Рая! Я уже, кажется, писал Вам, что опять удираю в Старую Рузу работать и что в пятницу буду возвращаться до воскресенья в Москву на всякие заседания. Позавчера вечером в Рузе написал Вам большое письмо - и вот надо было такому случиться: забыл его на столе, и оно, бедное, лежит там, а я нахожусь в Москве33.
Подумал я о том, не есть ли это какое-нибудь знамение. Действительно, письмо мое, являющееся ответом на многие Ваши вопросы, написано довольно беспорядочно. Я там писал, что, не имея под руками Ваших последних писем, я не могу шаг за шагом следить за Вашим ходом мыслей. Сейчас, в Москве, я имею возможность перечитать Ваши письма и решить, в какой мере моя забывчивость оказалась на этот раз полезной. Может быть, я напишу Вам вообще иначе.
В Рузе в первый свой "заезд" я пробыл двое суток, из которых часть времени (ночь на четверг и весь четверг до вечера) я был болен желудком (что-то съел нехорошее), а вечером в четверг писал Вам письмо. Так что мои творческие результаты пока очень малы. Но с завтрашнего дня я уже вхожу в твердый план. Постараюсь больше не отвлекаться никакими болезнями.
В Рузе очень красиво, но осень чувствуется куда больше, чем в городе. Здесь настоящий листопад. Это ужасно! Я не могу смотреть на умирающую природу.