И.Дунаевский - Письма к Р.Рыськиной

И.Дунаевский - Письма к Р.Рыськиной

И.Дунаевский. Когда душа горит творчеством...
И.Дунаевский. Когда душа горит творчеством...

Москва, 15/VII-1949 г.

Дорогая Рая, мой милый хороший друг! Нет, не сможете Вы представить себе моих чувств, моей радости. И прежде всего оттого, что Вы - есть, что Вы живы, здоровы, хорошо и по призванию работаете. Может быть, несмотря на мое природное красноречие, не удастся мне толково объяснить причину моего письма к Вам.

Вы пишете о двух возможностях: 1. Влияние дождливой погоды и в связи с этим желание пройтись внутренним взглядом по хорошему прошлому. 2. Любопытство анкетного порядка.

Я не могу на Вас обижаться тоже по двум причинам: 1. Я так сейчас рад, что мне не приходит в голову никакая обидная мысль. 2. Я ничего не вижу плохого ни в первом, ни во втором Вашем предположении. Ибо и первое и второе взаимно зависят.

Не вспоминаешь ведь злого и дурного, а тем паче не хочется к нему возвращаться. И не интересуешься жизненным путем тех, кто далек от твоей души. И все-таки правда моего обращения к Вам после долгих лет разлуки лежит где-то в другом месте. Вернее, она шире Ваших предположений. Тут и радость теплых воспоминаний, тут и мучительно-кричащая мысль о том, что должны жить люди, с которыми меня связывают чудесные, светлые отношения дружбы и преданного внимания, нежной сердечности и света молодости.

И, наконец, грусть, грусть, царящая над всеми чувствами... Отчего она? Не знаю... Впрочем...

Но позвольте Вам рассказать кратко, как все это произошло.

Вы знаете, мой милый друг, что я вел огромную деловую и личную переписку. Не на все письма я отвечал, не все письма привлекали мое внимание, смыкаясь с какими-то моими собственными душевными потребностями. Но было несколько, совсем мало, человек, которых я мог назвать своими подлинными друзьями. Переписку с ними я глубоко берег и ценил как большую и важную часть моего внутреннего мира. Это не были "романы по переписке", это была глубокая, ничего не требующая, ни на что, кроме чуткости и душевной чистоты, не претендующая дружба. В этой дружбе я видел отклики своих мыслей, чувств, наконец, моего творчества, качества которого во многом определяли то влечение ко мне, которое я чувствовал. Через эти чувства, молодые и хорошие, светлые и требовательные ко мне как к художнику я познавал жизнь, окружающую меня молодую силу, и это давало мне большую оптимистическую зарядку, окрыляло меня, утверждало во мне меня самого. Мог ли я это когда-нибудь забыть? Я, берегущий как зеницу каждую ласку?

И когда в короткие холодные декабрьские дни 1944 года я, приехав в Ленинград, приходил в пустую холодную свою квартиру на ул. Дзержинского и готовил свое имущество (чудом уцелевшее) к вывозу в Москву, то подолгу просиживал за чтением чудесных писем. Я оглядывался кругом, видел мрак запустения, и мне мерещились иные дни, иная жизнь, бившая когда-то ключом в теперь унылых, запыленных комнатах.

Мне трудно передать Вам свои тогдашние чувства. Знаю только, что письма были для меня самым ценным из того, что сохранила мне Судьба. Я бережно собрал их. Ваши письма в маленьких конвертиках могут составить целую книгу, целый том.

Все мое имущество в несколько приемов было вывезено в Москву, где я к тому времени уже получил квартиру, в которой пребываю и по сей день. Но после 106 метров в Ленинграде, московские 48 метров не могли вместить всей мебели и всей моей библиотеки. Пришлось часть мебели отправить на дачу под Москвой, а весь кабинет с большой частью библиотеки и всеми личными материалами, музыкальными архивами и перепиской поместить в моем служебном кабинете в Центральном Доме культуры железнодорожников, где я работал, как Вам известно, художественным руководителем Ансамбля песни и пляски. Служебный кабинет остается служебным, и руки как-то не доходили до разбора моих личных бумаг. А может быть, тут еще и сила странной инерции, которая отодвигала мысли о прошлом в сторону, направляя их на сегодняшний текущий день со всеми его надобностями, волнениями, сложными, подчас мучительными переживаниями и т.д.

Факт тот, что я не имел возможности до последнего времени прикоснуться к тому разделу моих бумаг, где находится светлое и радостное прошлое. В апреле я по многим причинам и после многих усилий ушел из Ансамбля. В июне я перевез всю оставшуюся там часть мебели, библиотеки и архивы на дачу, приведенную не так давно в полный порядок после военных "изменений". Два приезда на дачу (я на ней не живу) я посвятил разбору бумаг.

Я снова столкнулся, я снова встретился с тем, что мне дорого. И мне стало очень грустно, что меня забыли те, кто так хорошо ко мне относился. И мне захотелось найти этих хороших людей, которые забыли меня. С огромным трепетом я написал Вам, Юле Суриной (Вы угадали), Симе Калабиной, Гале Зварыкиной1. С огромным волнением я ожидал подтверждения моих писем. Вы меня поймете, Раинька, Вы должны понять все мое желание знать, что все они живы. Я готов был получить холодные, формальные письма, но лишь бы Судьба сохранила дорогих, хороших, некогда любивших меня и все мое - людей.

Не ревнуйте больше меня к Юле Суриной. Вчера я получил письмо от ее матери. Юля погибла 15 марта 1942 года, попав под поезд, и похоронена в Саратове. Я не буду описывать Вам мою печаль об этом прекрасном человеке, полном глубокой содержательности и светлых желаний. Я понял, почему она не писала мне все это время, почему она не нашла меня и не пыталась найти, хотя найти меня было совсем нетрудно.

Но мой большой друг, так радовавший меня своими ясными и юными мыслями, тучками грусти и недоуменных глаз, проглядывавших иногда через строчки частых писем, сделавшихся одно время частью моего переполненного делами ленинградского дня? Куда девался он? Куда девались маленькие конвертики? И неужели на последней дате нашего свидания в Новосибирске (свидания неясного, потерянного в деталях в памяти) кончилась дружба, любовная заинтересованность во мне, те чудесные и простые анализы ощущений от моей музыки?

В Ленинграде звучит моя музыка, московский эфир с утра до вечера переполнен моими произведениями, среди которых есть много нового, значительного. В Ленинграде с огромным успехом шел и идет в течение двух сезонов мой "Вольный ветер", отдельные номера из которого распеваются на всех эстрадных концертах, мотивы которого насвистываются школьниками. Вышла, пусть не очень удачная, картина "Весна" с моей музыкой, имеющей вне картины большой резонанс. Марш оттуда стал маршем не меньшего распространения и силы, чем старый "Марш энтузиастов". Мотив "Журчат ручьи" распевался всюду. Появились такие песни, как "Пути-дороги", появился "Концертный марш", который стал визитной карточкой оркестра Кнушевицкого в Москве и оркестра Минха в Ленинграде. Появился дуэт "Под луной золотой" из моей музыки к фильму "Новый дом". Его особенно полюбил Ленинград.

И за все это время не вспомнила обо мне та, которая трепетно когда-то следила за каждой моей нотой. Ей не захотелось подать голос дружбы.

Я был в Ленинграде с Ансамблем в августе 1947 года, выступал десять вечеров в Саду отдыха. Видела ли Рая мой огромный успех и тот теплый прием, который мне оказал мой Ленинград?

Я не видел Раи среди множества моих ленинградских друзей, пришедших ко мне за кулисы пожать руку с приветом и лаской.

В январе этого года я приезжал в Ленинград посмотреть "Вольный ветер". Видела ли Рая этот переполненный театр, треснувший от оваций, когда со сцены было объявлено о моем присутствии?

А я ведь бывал в Ленинграде во многих местах. Я выступал с приветствием по радио, радиослушатели слышали мое участие в концерте на конференции Комсомола Куйбышевского района. И опять были сотни звонков в Европейскую гостиницу, десятки визитов. Но не было голоса Раи. Она была глуха и нема. Она жила, оказывается, в Ленинграде и не хотела меня знать. А как бы я ей обрадовался, с каким бы восторгом я прижал ее к сердцу, моего юного, хорошего друга, теперь уже большого и, может быть, опасного, с точки зрения объятий!?!

Я отбрасываю любые причины и любые соображения по поводу Вашего молчания, ибо, каковы бы они ни были, они только могут оскорбить нашу прошлую дружбу.

Простите меня, что эта моя боль вмешалась в мою радость по поводу Вашего сегодняшнего письма. Я не мог скрыть от вас моего большого удивления. Я глубоко надеюсь, что этим письмом мы снова возобновим нашу переписку и что в дальнейшем постепенно придем к пониманию того, что сегодня вызывает наше недоумение, и что мы тогда найдем в наших душах и прощение и объяснение всему.

Если бы я сегодня начал рассказывать Вам о себе, то это действительно была бы целая обширная повесть. Давайте осуществлять ее постепенно и в зависимости от тем, которых мы будем касаться.

Скажу только, что много воды утекло. Я жив, здоров более или менее, творчески чувствую себя отлично. Работаю сейчас над новым фильмом Пырьева "Веселая ярмарка", над новой опереттой о Москве, заключил договор с Большим театром на написание балета "Свет"2. Как видите, работы много. Специально песен пишу очень мало. О причинах скажу в другой раз. Творчески я возмужал, перешел, так сказать, в иной творческий возраст. О себе в этом вопросе мне трудно говорить. Пережил я много интересного и плохого. Вышел из этого плохого, кажется, победителем. Но следы оно оставило.

Сын Геничка действительно уже большой - ему 17 лет. Он учится в художественном училище, которое закончит лишь через два года3. У меня в 1945 году родился второй сын от другой женщины4. Это большая и сложная часть моей повести, о которой кратко говорить не хочется.

Как видите, много нового в жизни. Но мне хочется сказать Вам, что я остался прежним. И хоть годы старят человека, но говорят, что мои глаза горят по-прежнему молодым блеском. Вам я скажу, что во мне в полной мере осталась любовь моя к Жизни, к Солнцу, к тем людям, которые хотя бы капельку берут от Солнца и Света.

И во мне осталась моя дружба к Вам, моя Рая, мое хорошее и теплое желание видеть Вас бодрой, сильной и большой. Вы помните, как я требовал у Вас отчета об отличной учебе? Это требование полностью сохраняет свою силу. И я рад, что Вы его выполняете.

Жду с огромным нетерпением Ваших писем.

Ваш И.Д.

Москва, 21 июня 1949 г.

<...> Рая! В Вашем письме я вижу одно очень важное недопонимание.

Понимаете, была жизнь, светлая, радостная, хорошая. Потом пронеслась страшная смерть, сдвинувшая все, уничтожившая многое, взъерошившая все человеческие чувства и помыслы. Как будто людям вставили новые сердца, каменные или стальные. Как будто вместо нервов людям прицепили канаты. Все былые радости, все былые привязанности куда-то ушли вглубь, далеко или исчезли со старыми, ставшими негодными, сердцами. Вы неверно судите меня, когда вспоминаете новосибирскую встречу. Вы были вестником другого мира, другого времени, и Вы как бы казались неуместной в той обстановке всеобщего крушения надежд и чувств, душевного хаоса и смятения. Я, по крайней мере, так переживал войну. Жил тогда не я, а кто-то другой. Механически все свершалось, механически все жило во мне, хотя внешне и было как будто мне принадлежащим, мне свойственным.

И когда все страшное кончилось, душа стала постепенно приходить в себя. Вы думаете, что мы уже пришли к своему нормативу? Нет! Можно сказать, что мы по тем-то и тем-то статьям уже достигли довоенного уровня, во многом перешагнули через него. Но это там, где могут действовать бесстрастные цифры статистики. Но мы человеки, наши души еще далеко не успокоились, далеко еще не достигли довоенного уровня. Я не знаю, наблюдаете ли Вы за этим, но я вижу подтверждение своих оценок во всем человеческом поведении, которое меня окружает. Психика, нравы, поступки, взаимоотношения - все это еще носит черты той сумасшедшинки, той жестокой каменности, которые дала, присвоила людям война для того, чтобы ее легче было сносить. Мы оживаем, но оживаем очень медленно, да еще к тому же с оглядкой на новые возможные ужасы, которые нас подстерегают.

Это беспокойное состояние сердец человеческих заметно в любой человеческой деятельности и особенно, конечно, в искусстве.

Посмотрите, Рая! Ведь нет радости! Радости простой и светлой, которая звучала в наших песнях, фильмах, в театре, в литературе. Всюду мучительно решаются проблемы человеческого бытия. И решать их безмерно трудно, ибо душа наша еще во власти пережитого, она еще не постигла важнейшего орудия творчества - полной радости жизни! Литература и искусство в талантливейших своих проявлениях все еще оперируют человеческими муками, пытками, смертью, войной и страданием для того, чтобы не всегда убедительно поставить, где полагается, жизнеутверждающий аккорд, который все-таки не способен зачеркнуть смерть, не способен заставить забыть муки и страдания. <...>

Москва, 31 июля 1949 г.

<...> Несмотря на то, что я обладаю не очень простой натурой, видимо, она все же достаточно ясна и прямолинейна, чтобы не мириться с любым проявлением искусственности в простых человеческих отношениях. <...>

<...> Я лично скажу Вам, что дружба - это бесценный дар. Переписка на почве дружеского влечения - чудесная, обогащающая наши души вещь. Сколько хорошего она может дать, если вкладывать в нее жажду взаимного познавания, а через него и жажду окружающей жизни! Необъятен внутренний мир человека, и нет для него преград! Сделать эту дружбу значительной частью этого мира, сохранить ее так внутри себя, чтобы ничто не могло быть в ней лишним или мешающим - вот задача! Что может мешать дружбе? Что может казаться лишним в светлом, даже призрачном внутреннем мире человека? Только натуралистическое, вещественное вторжение жизни в мир чувств, мыслей и ощущений. Любовь? Но без любви не может быть дружбы! Надо любить в человеке и самого его и все, что есть у него. Скажу больше: ничто так, как дружба, не способно идеализировать все, что идет от друга. Любовь может быть и к человеку, которого даже не уважаешь. А дружбы в этом случае не может быть. Если хотите, то дружба творит гораздо больше легенд, чем любовь, которая может быть черной, тяжелой, мучительной, непрощающей. Надо очистить в себе широкое и большое место для дружбы, чтобы это принадлежало только Вам и никому больше. Чтобы этого заветного места в Вашей душе не могло коснуться ничто другое Ваше - любовь в другом смысле, физическое влечение к мужчине, обладание, страсть и прочее.

Лечь в постель с другим мужчиной - не есть измена другу. Измена другу будет тогда, когда Вы почувствуете, что отдаете кому-то другому не только свою реально выраженную любовь, не только свое тело и огонь дыхания, а и тот внутренний ларец, который открывался Вами в часы полного раскрытия души и мысли для высокой и свободной от всего земного беседы5.

Мне вспоминается когда-то читанная стихотворная сказочка, кажется, Лидии Лесной (была такая поэтесса!). Вот примерное содержание:

Японец японку любил очень сильно,
Он нежно ее целовал.
Когда ее не было, он плакал обильно
И горько тосковал.
Он поверял ей свои нежные тайны,
Он с ней по-японски говорил.
Но однажды
Он с негритянкой ей изменил.
"Как? - все вскричали. -
Японец японке изменил?"
Да, но... ведь он же
Негритянке не поверял нежных тайн своих,
Он нежно ее не целовал!
Ведь он же по-японски с ней не говорил!
Значит? Значит, он не изменил!

Нравится Вам эта сказочка?

Нас часто занимает вопрос: может ли быть подлинная дружба между мужчиной и женщиной? Если исключить из дружбы всякое влияние тела - может. Но исключить сердце - значит погубить дружбу. Так я отвечаю на этот старый вопрос, который в сущности меня лично никогда не интересовал.

Я ищу в Вас человека, к которому свободно и просто будет нестись моя мысль, мое настроение, мои впечатления, те, которыми я захочу с Вами поделиться. И чем теснее будет наша дружба, тем больше будут расширяться рамки и круг впечатлений, мыслей и чувств, которые я захочу Вам понести. Чем крепче мы будем прижимать к душе эти мысли и чувства другого, тем значительнее и богаче будет наше взаимное влияние.

Если Вы у меня спросите, почему и для чего Вы мне нужны в таком качестве, то я Вам отвечу, что нет в мире такого самого богатого внутренне человека, который захотел бы это богатство держать для себя, и только для себя. Я себя не считаю таким богатым человеком, и чувство душевного общения мне необходимо. Но я еще и другое скажу Вам, моя Рая: в далекие годы мне светила Ваша юная душа, Ваше большое и светлое доверие. Я всегда это помнил и буду помнить. Вы трогали большие и глубокие мои струны - я и этого не могу забыть. Я сохранил все Ваши письма, большая пачка которых есть большая страница человеческой жизни, и мимо этого я тоже не могу пройти, не оглянувшись и на свою жизнь. Я потому и вызвал Вас из молчания, верну Вас к себе, что, хотите или не хотите, Вы являетесь спутником моей жизни, ясным, юным и хорошим. А разве хорошее хотят терять? Человеческая жизнь, простая и сложная, яркая и незаметная, всякая жизнь идет, движется в сопровождении чьих-то других жизней, сплетается с ними в разных степенях крепости, зависит от этих жизней в той или иной степени, и нет такой человеческой жизни, которая двигалась бы самостоятельно-одиноко. Я прошел большой и яркий путь. Меня сопровождали другие люди. И среди них я обрел много замечательных друзей, юных, бодрых, волевых. И эти друзья, может быть, и сами не знали, как они помогали мне жить, творить, становиться лучше, совершенствоваться. Так разве мне захочется забыть это или потерять?

Вот, Раинька, я пространно пишу Вам не на заданную Вами тему о первой главе моей повести. Но та глава, о которой я пишу - самая главная, самая важная. Она утверждает во мне то, чем я живу, дышу, чем я наполняю свою душу и творчество. Поэтому не взыщите, если в этом письме не будет скучных рассказов о вещественных явлениях, не всегда и интересных. К тому же моя сегодняшняя повесть является необходимой прелюдией ко многому тому, что еще будет Вам рассказано, несмотря на некоторый Ваш скептицизм в отношении моих привычек не отвечать на заданные вопросы.

Я пишу Вам на домашний адрес. Но неужели Вы это прочитаете только по возвращении из отпуска? И неужели до этого возвращения я не увижу Вашего нежного конвертика?

Целую. Вас крепко, мой дорогой друг, и желаю Вам хорошо отдохнуть.

Ваш И.Д.

12 августа 1949 г.

Дорогая Раинька! Я очень сожалею, что не смог Вам написать сразу после получения Вашего письма из Ижоры. Но, как это всегда бывает, хочешь написать много важного, значительного, а для этого надо отдаться письму, отвлечься полностью от всех дел и забот. Но, увы, они цепкие и не всегда отпускают. Вот и сейчас, получив Ваше второе письмо (уже после Вашего приезда), хочется много написать - и невозможно. Пишу не в обычное для себя время лишь потому, что не могу заставлять Вас долго ждать моих писем.

Я хочу раньше всего подтвердить правоту Ваших взглядов на любовь и человеческие отношения. У меня лично нет никакого желания навязывать Вам некоторые свои взгляды, диктуемые не моей верой и убеждениями, а теми трещинами и трещинками в вере, которые досадно разламывают цельность убеждений.

Вы справедливо называете грязью всякое чувство, не идущее от души и сердца. Но это потому, что Вы чисты, и потому, что Вам удавалось избегать соблазнов. Есть люди, которые не стараются уходить от грехов и "грязи". Это - длинный и серьезный разговор. Но Вы должны прежде всего избегать ортодоксальности в Ваших чувствах. Существуют достаточно закаленные натуры, способные противостоять "грязи", даже окунаясь в нее. Я очень рад тому, что Вы считаете меня во всяком случае хорошим и интересным человеком. Но я думаю, что Вы не разочаруетесь во мне, если я Вам скажу, что в своей жизни я шел не только дорогами "святых" чувств, но и "грязными" тропами желаний. Я, право, не чувствую, чтобы от меня что-нибудь отпало или во мне что-нибудь стало атрофированным. Но познавать жизнь и людей - это прежде всего быть жадным и любопытным к жизни и к людям. Познавать жизнь и людей -это значит сливаться хотя бы временно с ними. Вы, хотя и стали значительно старше, еще очень молоды и чисты, чтобы согласиться с моей концепцией измены, на которой я настаиваю. Для меня (может быть, потому, что я художник) первое значение имеет чувство в его любом виде. Святой может быть не только невинность, но и греховность. Люди были бы страшно скучны и посредственны, если бы они вертелись только в клетке "священных принципов". Мы об этом поговорим подробно при встрече, и я Вам расскажу не анекдоты, а были моей собственной жизни. Это не будет лишено интереса, с точки зрения темы нашей беседы.

Я хочу верить в дружбу между м<ужчиной> и ж<енщиной>, хотя я хорошо знаю, что эта дружба условна и что она подвергается многочисленным опасностям. Имея привычку к резкому и беспощадному обнажению своих мыслей, имея привычку говорить честно и откровенно, я скажу Вам об одной маленькой детали. Подчеркивая чистоту моих дружеских отношений к некоторым моим корреспонденткам, я просил в свое время прислать мне фото. Было вполне естественно знать внешний облик этих неизвестных друзей. Я ловил себя на том, что, получая эти фото, я иногда разочаровывался во внешности моих корреспонденток, которых я представлял себе другими. И, сознаюсь, это отражалось на моем дружеском "рвении". Я с большим удовольствием писал хорошеньким, нежели некрасивым. Почему это? Очевидно, потому, что в этой дружбе никогда не уничтожается влияние пола и что к дружбе, к душевному влечению всегда должно примешиваться немножко хотя бы влечения физического, связанного с эстетическим восприятием этого друга. О! Это великая и непреодолимая штука. Но об этом довольно! Могу Вам только "в утешение" сказать, что существует дружба и без чувственного влечения. Это дружба "интеллектов".

* * *

В Вашем письме из Ижоры Вы упоминаете о Фриде6. Я его помню. Он когда-то действительно собирался писать обо мне (да, кажется, и писал). В свое время около меня группировались многие "писаки", зарабатывавшие на "модном явлении". Я об этом говорю иронически потому, что у нас творится такое, что не влезает в рамки честного мышления, а я давно перестал верить в профессиональную честность пишущей братии. Я знал и знаю одного человека-лектора, который меня терпеть не может как композитора. Но он сам мне признавался, что заработал на мне много денег и популярности, читая лекции обо мне по заявкам многочисленных коллективов. Вы же понимаете, что он превозносил меня до небес, иначе он лишился бы этих лекций и заработка. Он просто выполнял заказ общества, против которого перечить было ему невыгодно. Может быть, этот Фрид и остался моим почитателем, но почему же он, например, не пытается теперь связаться со мной, написать обо мне статью? Ведь личное общение со мной дало бы ему как профессиональному журналисту много интересного и нужного материала?!

Я очень рад, что Вы убеждаетесь на примере Вашей песенной статистике в правоте моих утверждений. Дело обстоит значительно хуже, чем это кажется даже Вам. Но эта тема слишком серьезна, и я ей посвящу отдельное письмо.

Радуюсь я Вам, Рая, радуюсь Вашим письмам, словам и чувствам. Вот нехорошо только, что Вы ревнуете меня к моим друзьям. Но я надеюсь, что Вы говорите это не очень серьезно.

После отдыха Вы, конечно, снова погрузитесь в свою лабораторию. Но знайте, что Ваши лабораторные опыты без моей химической реакции не будут полноценными. Поэтому не забывайте меня и пишите. Я жду писем, Ваших конвертиков.

Целую Вас и желаю счастья и радости.

Ваш И.Д.

19 августа 1949 г.

Дорогая Рая! Ваше письмо (по крайней мере, в его значительной части) произвело на меня очень неприятное впечатление. Я не могу понять причин такой резкости тона по поводу моих рассуждений. Я прежде всего не могу согласиться с тем, что Вы хотите взять себе монопольное право на опробование моих писем со стороны наличествующих или отсутствующих в них необходимых процентов "рвения" или "сладостного настроения". Вероятно, ваша химическая специальность располагает такой возможностью точного определения. Что касается меня, то я просто писал и пишу тогда, когда мне хочется и когда есть что сказать. Я не понимаю, почему в отношениях между людьми может оскорбительно и неприятно звучать ссылка на занятость или какие-либо другие причины, мешающие писать или делать то, что хочется. И не следует ли Вам признать, что слово или чувство "хочется" не становится подозрительным от того, что не всегда можешь это "хочется" привести в исполнение? Я могу быть очень огорчен или опечален тем, что Вам, например, не всегда будет удаваться приводить свои желания в немедленное исполнение. Но обижаться здесь неуместно. Для меня важно верить, что Вы хотите писать всегда и немедленно. Это для меня ценно - и ничто другое!

Мои рассуждения, мои убеждения, мои практические и принципиальные взгляды определяются лишь мне присущими чертами моего характера, моих наклонностей, опыта моей жизни. Я о них могу разговаривать для сведения тех, кто меня желает слушать. Могу о них не разговаривать, если меня слушать не пожелают. Но никогда своих высказываний никому не навязываю и никого не хочу переводить в свою веру.

Вполне понятно, что Вы и я не можем одинаково относиться ко всем без исключения категориям и понятиям. Вы и моложе меня, и прошли по своей жизни совершенно иным путем. И не для того, чтобы смутить Вас или возмутить Вашу чистоту, я писал Вам честно и дружески о том, что мне думается и кажется. Терпеть не могу прикрывать пышными одеждами наготу, в которой мы, право же, гораздо естественнее, чем того нам хочется. Не знаю, будем ли мы с Вами спорить о сих сложных вещах, но скажу Вам, что человеческое поведение не всегда есть зеркало его принципов (его - человека). Почему это так, трудно сказать. Но если сказать иное, то это будет лицемерием.