"Получил Ваше милое письмо, дорогой Исаак Осипович! Оно даёт бодрость и надежду. В этом письме вторая картина. От всей души желаю Вам вдохновения. К этому пожеланию полностью присоединяется Елена Сергеевна. Мы толкуем о Вас часто, дружелюбно и очень, очень веруем.
Извините, что пишу коротко и как-то хрипло-отрывисто - нездоровится. Колючий озноб, и мысли разбегаются. Руку жму крепко, лучшие пожелания посылаю.
Ваш М.Булгаков.
Р.S. Не могу отделаться от мысли, что Шантавуан - бас. Бас, бас! Не согласны?"
Любопытно, что это письмо датировано 22-м января 1939 года, то есть днём окончательной переработки второй картины либретто. Писатель даже не дал "вылежаться" материалу - он моментально отправил его композитору. Его настолько захватило творческое воодушевление, что следующую, третью картину он заканчивает буквально через четыре дня, 26 января, и опять-таки сразу же отправляет её композитору с сопроводительным письмом. В этом письме впервые прозвучали тревожные ноты: ведь композитор всё ещё не приступил к работе над оперой. А Булгаков жаждал чуда...
"Дорогой Исаак Осипович!
При этом письме третья картина "Рашели". На днях во время бессонницы было мне видение. А именно: появился Петр I и многозначительно сказал:
- Время подобно железу горящему, которое ежели остынет...
А вслед за ним пожаловал и современник Шекспира Вебстер и то же самое подтвердил:
Пишите! Пишите! От Елены Сергеевны и от меня привет!
Ваш М.Булгаков. "
Но Дунаевский не торопился "ковать", и на Булгакова это действовало угнетающе. Отсутствие перспективы порождает в нём вялость. Над последними двумя картинами писатель работает уже в замедленном темпе - два месяца. 25 февраля произошёл неприятный инцидент, который был запечатлен в дневнике Елены Сергеевны:
"... звонок и приезд Дунаевского. Неудачный вечер, Миша был хмур, печален, потом говорил, что не может работать над "Рашелью", если Дунаевский не отвечает на телеграмму и если он ведёт разговоры по поводу оперы в таком роде, что "Франция ведёт себя плохо" - значит, не пойдёт!
Дунаевский играл до четырёх часов на рояле, кой-какие намётки "Рашели". А потом мы с Николаем Робертовичем [Эрдманом] пилили Мишу, что он своей мрачностью и сухостью отпугнул Дунаевского"3.
26 марта 1939 года, написав слово "Конец", Булгаков уже не спешит выслать композитору окончание либретто. Высылает он последние картины лишь 7-го апреля, присовокупив к ним короткую сухую записку:
"Дорогой Исаак Осипович! Посылаю при этом 4 и 5 картины "Рашели". Привет!
М.Булгаков".
Но не эта записка отражает душевную боль Булгакова. Потрясает приписка его жены, приписка, сделанная, по-видимому, без ведома писателя:
"Дорогой Исаак Осипович, Миша мне поручил отправить Вам письмо, и я пользуюсь случаем, чтобы вложить мою записку.
Неужели и "Рашель" будет лишней рукописью, погребённой в красной шифоньерке? Неужели и Вы будете очередной фигурой, исчезнувшей, как тень, из нашей жизни?
У нас было уже много таких случаев. Но почему-то в Вас я поверила. Я ошиблась?
Елена Булгакова".
Здесь всё: и горечь от сознания бесполезно потраченного труда (уж в который раз!), и рухнувшие планы выбраться из материальных затруднений в случае представления "Рашели" на сцене Большого театра, и душевная травма от разочарования в человеке, который мог бы стать другом, и слабая надежда, что не всё ещё потеряно...
Дунаевский был добрым и чутким человеком, но, обитая в совершенно иной сфере, он вряд ли по-настоящему представлял себе драматизм положения писателя. Мучительные нравственно-философские искания Булгакова, его попытки соотнести глубокую древность с современностью в целях определения вечных идеалов общечеловеческого гуманизма не могли в то время вызвать понимание у Дунаевского, в самый счастливый период его творчества, когда он купался в лучах всенародной и заслуженной славы. Это потом, в конце сороковых - начале пятидесятых годов, под влиянием трудных испытаний в личной и общественной жизни, композитор мог бы понять писателя, но, увы, Булгакова уже не было в живых...