Дело в том, что одно время (1942-1946) вокруг моего имени распространялись самые нелепые и безусловно враждебные мнения, будто я исписался и умолк, будто я не в состоянии был отобразить военную эпоху в песнях и т.д. Мало того! Некоторые сволочи из ленинградских композиторских кругов напустили туман вокруг моего отъезда из Ленинграда, исказив не только факты, но и придав им двусмысленное толкование. Так, например, моему отъезду, происшедшему 25 мая 1941 года, был придан характер бегства из Ленинграда, характер гражданской трусости. Вы же понимаете, что 25 мая 1941 года я не был осведомлен о предстоящей войне, а уехал в поездку с железнодорожным ансамблем, а семья моя 29 мая уехала, как обычно, на дачу под Москву. Я действительно больше не вернулся в Ленинград, так как это было глупо в условиях того времени. Поэтому я предпочел уклониться от перспективы превращения в труп или, в лучшем случае, от перспективы стать дистрофиком, а решил приносить пользу стране на том участке, на котором застала меня война. Я во главе моего ансамбля, что Вам уже известно, изъездил много тысяч километров, неся всюду заряд песни, призывной и бодрой. Меня никто никуда не призывал, никто не определял свыше моего места в разрядившейся катастрофе (а я этого, кстати, ждал).
Поэтому, когда я получил предложение от Главного политуправления Красной Армии об обслуживании тыла 1-ой очереди, я с охотой и гражданским энтузиазмом приступил к выполнению своей задачи. В дальнейшем эта задача была по необходимости расширена, так как нас просто не пускали в Москву до мая 1943 года. За эту работу во время войны я получил два ордена - Кр<асной> Звезды и <3нак> Почета.
Но не этого хотелось "друзьям", возглавляемым в<ре-менно> и<сполняющим> о<бязанности> председ<ателя> Лен<инградского> Союза композиторов Богданову-Березовскому. Этот подлец, которому я так много сделал хорошего, бомбардировал соответствующие организации телеграммами, что председатель Дунаевский покинул свой пост и бросил Союз на произвол судьбы. Ему хотелось, чтобы я вместе с ним сдирал занавеси в помещении Союза и менял их на 100 граммов хлеба. Это все понятно, и трудно осуждать людей, очутившихся в Ленинграде в столь тяжелом положении. Но если было много людей, которые не успели, не смогли покинуть вовремя город, то было множество таких людей, которые в дальнейшем превратили в героизм свое нежелание успеть уехать из Ленинграда. С большой надеждой они ожидали Гитлера, но когда они увидели, что дело это становится безнадежным, - вот тут-то они больше всего стали кричать о своих доблестях и уже поневоле стали преодолевать в целях обыкновенного самосохранения ряд нечеловеческих трудностей. Однако подлые и мелкие душонки, обжегшись в своих надеждах, не могли отказать себе в удовольствии зверино ненавидеть любого человека, сумевшего оказаться в иных условиях.
Как бы то ни было, но туман и сплетни, соединяемые с явными антисемитскими тенденциями, вероятно, оказали в известный период и в известной мере свое действие на мое официальное, что ли, положение.
Для меня очень неприятно и непонятно было "деликатное" устранение меня из состава Сталинского комитета <по присуждению премий>, членом которого (и очень активным) я был шесть лет.
Все это, как выяснилось потом, было отзвуками того, о чем я уже говорил выше. Только близкие, очень близкие, люди знали, как твердо и внешне равнодушно я воспринимал эти удары по моему общественному положению. Но я всегда знал, что музыка меня породила, музыка - только она - может меня снова поднять в глазах тех высших сфер, откуда у нас идет официальное признание. В сущности, мне эта "опала" не мешала. Я прекрасно работал, а любовь и популярность моя среди народа не только не была поколеблена, но, несмотря на все старания и глупые уколы обывательского руководства искусством, даже увеличивалась. Но я чувствовал всегда это сдержанное официальное отношение. Кроме того, было много разговоров вокруг этой темы. Особенно они увеличились, когда я не получил Сталинск<-ой> премии за "Вольный ветер" - единогласно прошедший в Сталинск<ом> комитете. Эти разговора получили новую пищу после моего юбилея. "Что-то неладное в отношениях к Дунаевскому". Таков был общий тон.
И вот теперь этому всему кладется конец.
Вы знаете, что у нас привыкли к инструкции. По инструкции к человеку оказывается и уважение и любовь. Характерно, что "Советское искусство" совершенно по-хамски отнеслось к моему юбилею. Но стоило появиться Указу <Президиума Верховного Совета РСФСР от 27 апреля 1950 г.>, как эта же газета с превосходным уважением печатает и Указ <о присвоении звания Народного артиста> и статью обо мне29. Значит, теперь уже можно хвалить, можно не скрывать уважения и т.д.