Юрий Ковхаев. "Он, как всегда, в пути"

Юрий Ковхаев. "Он, как всегда, в пути"

Ковхаев Ю.А. Крушение мифов. Павлодар: ТОО НПФ
Ковхаев Ю.А. Крушение мифов. Павлодар: ТОО НПФ
Юрий Аркадьевич Ковхаев
Юрий Аркадьевич Ковхаев

Интервью с Н.Г.Шафером и Н.М.Капустиной

Через два дня профессору Н.Г. Шаферу исполнится 75 лет. Много это или мало? Мало, потому что в творческом отношении, в раскрытии всей мощи своего созидательного потенциала он все еще если не в начале, то в середине пути. Много, потому что в эти три четверти века он, можно сказать, успел прожить несколько жизней. Или, точнее, жизнь нескольких человек - педагога, музыканта, музыковеда, литератора и литературоведа. Эти разные люди долгое время уживались в нем одновременно. И не всегда мирно. Был период, например, когда между музыкантом и литературоведом шла напряженная борьба. Возможно, и сейчас она не совсем прекратилась. Кто кого в конечном счете победит - музыкант (музыковед) или литератор (литературовед)? Думаю, для нас это не имеет никакого значения. Мы знаем: чем бы ни занимался этот человек - все, созданное им, будет свежо, талантливо, интересно.

В канун юбилея я взял интервью у юбиляра и его верной спутницы, Натальи Михайловны Капустиной, прошагавшей с ним рука об руку по негладкой жизненной дороге больше пятидесяти лет.

- Наум Григорьевич, вы широко известны как собиратель звукозаписей, владелец огромной, может быть, уникальной фонотеки, а кроме того - музыковед, литературовед, глубокий исследователь творчества Исаака Дунаевского и Михаила Булгакова. А вот о вашем композиторском прошлом знают немногие. Поэтому хотелось бы начать это интервью именно с него. Когда и как зародилось у вас это увлечение?

- Началось оно, наверно, с любви к музыке как таковой. В двадцать девятом году, когда мои мама и папа поженились, им был подарен патефон с тридцатью пластинками. И вот эти пластинки, когда немножечко подрос, я слушал по нескольку раз в день. А наиболее глубоко проникает в сердце именно то музыкальное произведение, которое ты слышишь многократно. При условии, что оно тебе нравится. Думаю, мое сочинительство началось с этого. Первую свою мелодию я придумал в десятилетнем возрасте. И не стыжусь ее. Я стыжусь многих своих литературоведческих работ, написанных до тридцатилетнего возраста, а за музыкальные произведения, которые сочинил в десятилетнем, двенадцатилетнем, пятнадцатилетнем возрасте, не краснею.

- А на чем вы в детстве играли, на каком инструменте?

- На балалайке. С этого и началось. Кстати сказать, мое первое выступление по акмолинскому радио (это произошло в сорок седьмом году) было балалаечное, я исполнил свой "Вечерний вальс". Поэтому я именно этот год считаю началом своего композиторства. До этого оно было какое-то стихийное, неосознанное, такое же, как моя любовь к музыке, которая выдержала довольно суровые испытания.

- Какие?

- Дело в том, что нас депортировали из Бессарабии в Казахстан...

- За какие грехи?

- Я думаю, целью наших "освободителей" было очистить половину территории Бессарабии от жившего на ней населения, чтобы заменить его более благонадежным. Без всякого предупреждения 13 июня сорок первого года, за восемь дней до начала войны к нам заявилась группа энкавэдешников в сопровождении милиционера и велела в течение часа собрать сто килограммов вещей и погрузиться в подводы, которые ждали на улице. Интересно, что в процессе нашего выселения все время происходили стычки милиционера с энкавэдешниками. Они не разрешали нам брать то, что мы хотели, все время нас ограничивали: это можно, а это нельзя. Патефон - ни в коем случае (видимо, самим приглянулся). А милиционер за нас все время заступался: "Я получил инструкцию - сто килограмм любых вещей". До сих пор помню этого милиционера маленького роста, его расстроенное лицо и то, как он повторял: " У меня инструкция - сто килограмм любых вещей". Вначале нам и пластинки не разрешали взять, но я прижал их к груди и ни в коем случае не соглашался отдать. У моего брата была маленькая пластинка, лично ему принадлежавшая, он тоже вцепился в нее и поднял рев. Два пацана ревут... Тут милиционер проявил твердость, не позволил силой отобрать у нас пластинки. Интересно, что все иные свои любимые игрушки я оставил без сожаления.

Две недели нас везли неизвестно куда. О начале войны мы узнали в пути. Однажды ночью где-то возле Челябинска состав остановился, дверь растворилась, вошел энкавэдешник и принялся отделять женщин и детей от мужчин. Сортировал как рабочий скот. На наших глазах мужчин переводили в другой состав, который стоял на соседнем пути. Самое жуткое было, когда эти два состава почти одновременно тронулись в разные стороны. И 90 процентов семей больше своих мужчин не увидели - они погибли на лесоповалах Свердловской области (мой отец чудом уцелел). Это были молдаване, евреи, болгары, турки, греки и, как ни странно, много русских. Больше всего было евреев и молдаван.

И знаете, что интересно? Судьба распорядилась так, что Сталин, с одной стороны, нас непонятно за что наказал, а с другой - спас. Те мои родственники, которые не были сосланы, все были немцами уничтожены: бабушка, дедушка, тети, дяди, двоюродные братья...

- Где вы обосновались в ссылке?

- Мы жили в Акмолинской области, в колхозе "Новый быт". Сам поселок назывался "Интернациональным", потому что до нас там уже жили сосланные туркмены, узбеки, поляки, потом - чеченцы, немцы, ингуши... А в сорок шестом году мы переехали в Акмолинск.

- И там, видимо, вы стали посещать музыкальную школу?

- Тогда ее в Акмолинске не было, и я брал уроки у Раисы Исаковны Горешник. Это была одна-единственная пианистка на весь Акмолинск. Ну, а когда там открыли музыкальную школу, я стал ходить в нее.

- И тогда же, наверное, у вас начались первые попытки осознанного нотного сочинительства ("Вечерний вальс" и прочее)?

- "Вечерний вальс" - это уже сорок седьмой год. До этого целую кучу мелодий я сочинил в раннем детском возрасте.

- Сколько всего времени продолжалось ваше композиторское творчество? И почему оборвалось?

- Наиболее интенсивно я этим занимался в пятидесятые годы. Тогда у меня появилось много разных вещей - скрипичные и фортепьянные пьесы, огромное количество песен и романсов. Впоследствии вышло несколько лазерных дисков с этой музыкой. И это всего несколько процентов от всего того, что я успел сочинить.

Очень большую роль в моей судьбе сыграло получение письма от Евгения Григорьевича Брусиловского (жившего тогда в Алма-Ате). Он пригласил меня к себе с моими музыкальными сочинениями. Это была очень незаурядная личность. В начале тридцатых годов по всем республикам направили композиторов, которые поднимали местную музыкальную культуру. В Узбекистан приехал Глиэр, В Туркменистан -Корчмарев, в Киргизию - Власов, в Казахстан - Брусиловский. Все другие, как могли, выполнили свое дело и уехали, а Брусиловский прожил здесь почти сорок лет. Я, конечно, с большим интересом откликнулся на его приглашение и затем в течение полутора лет каждый понедельник с двенадцати до часа брал у него уроки композиции. Так продолжалось до тех пор, пока Брусиловский не поставил меня перед дилеммой: или - или. Один из моих романсов на стихи Лермонтова "Ветка Палестины" готовила к исполнению оперная певица Эра Ивановна Епанешникова, обладавшая великолепным меццо-сопрано. Проверив ноты, Брусиловский обвел красным карандашом гармонические огрехи и сказал. "Вы все это тщательно перепишете, потому что это все-таки будет петь Епанешникова, и вместе с исправленным текстом принесете мне справку об отчислении вас из университета. Я уже договорился с директором Свердловской консерватории (я посылал ему ваши сочинения). Вы будете приняты в консерваторию, минуя музыкальное училище." Я, конечно, обалдел, потому что к тому времени закончил уже четыре курса университета. Он увидел мое расстроенное лицо и, провожая до лестничной клетки, сказал: "Или вообще не приходите".

Я очень тщательно переписал романс, исправил все ошибки, а справку... Если бы я послушался Брусиловского, то не стал бы ни музыковедом, ни литературоведом, а стал бы, наверное, профессиональным композитором. Но я его не послушался. Может быть, сотворил глупость, не знаю, до сих пор не могу этого понять...

- А все-таки почему вы так поступили? Жаль было четырех университетских лет? Но они ведь никуда не делись бы - полученные знания остались бы с вами и наверняка пригодились...

- Мы тогда уже дружили с Наташей, и она настоятельно советовала мне закончить университет. Права она была или не права, не знаю. В таких случаях нельзя возлагать ответственность на кого бы то ни было, в конечном счете решение принимаешь ты сам, значит сам и отвечай за него.

- И после разрыва с Брусиловским вы заниматься сочинением музыки перестали?

- Нет, продолжал. Но уже, конечно, не так интенсивно. Более-менее систематически занимался этим до конца семидесятых годов. А потом уже если одна-две мелодии в год возникнут, то хорошо. Ну, а когда поступил в аспирантуру, раздваиваться и вовсе стало невозможно.

- Что вас побудило заняться коллекционированием грамзаписей? Те самые тридцать пластинок, которые вы, прижав к груди, не отдали энкавэдешникам?

- Скорей всего именно они. Я ведь вцепился не во что-то иное, не в какие-нибудь игрушки, а именно в пластинки. Но осознанной тяга к коллекционированию стала в пятнадцать-шестнадцать лет, когда я поставил перед собой вполне определенную цель - собрать лучшие образцы пластинок всех граммофонных фирм мира и представить классическую, народную музыку, традиционную эстраду в лучших образцах. Для меня не существует деления на высший жанр (симфонии, оперы, концерты) и низший. У меня музыка делится иначе: хорошая и плохая. Я всем говорю, что на моей полке частушка может соседствовать с симфонией, если это хорошая частушка. Вообще всеядность в коллекционировании - плохое дело. Но если она основана на избранных образцах музыки - может быть, это и неплохо.

- Какими раритетами вы особенно дорожите? Что вы назвали бы жемчужиной вашей коллекции?

- Есть разные подходы к определению, что такое жемчужина. Из тех тридцати пластинок, которые я не отдал энкавэдистам, с художественной точки зрения представляет какую-то ценность, вероятно, какая-то треть, но они все мне дороги как семейная реликвия. А есть раритеты иного рода. Долгое время, например, я гонялся за пластинкой, на которой записаны всем хорошо известные песни Дунаевского: на одной стороне - марш из кинофильма "Веселые ребята", а на второй - "Сердце". Уникальность этой пластинки в том, что она вышла за полгода до нашей, утесовской, в Германии на французском языке. Это первая в мире запись тех песен. Утесов тогда был буквально потрясен - по всему миру распространяется песня не в его исполнении, а с голоса какого-то Марселя!

- Вот уж действительно раритет!

- Ну, а если говорить о раритетах в художественном отношении, то можно назвать пластинки с записями Собинова, Шаляпина, Карузо и многих других великих певцов. Хорошо представлена в коллекции так называемая бытовая музыка России в самых первых пластинках. Шансонеточные певицы, замечательные духовые оркестры, огромное обилие старинных маршей и вальсов, которые записывались в период с 1905 по 1912 год. Многие из тех вальсов уже забыты...

- А как и почему в центре ваших литературоведческих интересов оказался Михаил Булгаков?

- Был такой замечательный человек - Смирин, который вместе со знаменитым Синявским написал интереснейшее исследование о Бабеле. Однажды он дал мне прочитать роман Булгакова "Белая гвардия", изданный в Риге в двадцатые годы. Я был буквально потрясен. Ничего подобного я раньше не читал (о том, что есть еще и "Мастер и Маргарита" мы тогда даже понятия не имели). И с этого времени, еще не думая им заниматься, я стал читать все булгаковское, что мне попадалось. А когда узнал, что Булгаков писал еще и оперные либретто, интерес у меня к нему еще больше усилился. Это был уже стык с музыкой. Причем, выяснилось, что он сотрудничал с Дунаевским, написал для него либретто к опере "Рашель". Я решил: раз работаю на стыке музыковедения и литературоведения, то у меня два автора - Дунаевский и Булгаков. Еще надо сказать, что в процессе поисков я обнаружил ноты самого Булгакова. Есть полька, сочиненная им самим. Он ее напел, а Дунаевский записал и включил в оперу "Рашель".

- Все-таки главным вашим увлечением всегда был Дунаевский. Я не ошибаюсь?

- Нет. Имя Дунаевского я узнал поздно, только в сорок шестом году, когда мы из того поселка, где жили, переехали в город. Но песни, принадлежавшие ему, я любил с детства, знал их десятки. И выделял их из всех, хотя тогда было много хороших песен и других композиторов. Неожиданно для себя я узнал, что автор самых любимых моих песен - один и тот же человек. Появился интерес: а что еще он написал? Что еще? И пошло, и пошло... Очевидно, его музыка как-то по-особому была созвучна моей душе. От музыки интерес потянулся к автору. И, конечно, он многократно возрос, когда я познакомился с его письмами. Никто из других композиторов таких писем не писал, ни Блантер, ни Соловьев-Седой, хотя они были авторами многих хороших песен. Чтобы писать такие письма, нужен иной интеллект.

- Чем особенно вам нравится музыка Дунаевского?

- Это невозможно объяснить как невозможно ответить на вопрос, за что ты любишь маму и папу. Но чисто формально ответить, наверно, можно. Понимаете, он своей музыкой снял преграду между легким и классическим жанром. Возьмите увертюру к кинофильму "Дети капитана Гранта". Что это - легкий или серьезный жанр?

- То есть вас подкупает в Дунаевском умение достигать классической глубины средствами "легкой" музыки.

- Совершенно верно. Помимо всего прочего, сила Дунаевского была в том, что он блестяще владел оркестровкой. Он умел писать и для симфонического, и для джазового оркестра, и для оркестра народных инструментов.

- Известно, что в брежневские годы вы были репрессированы "за распространение антисоветских произведений" Даниэля, Синявского. Давайте вспомним (для истории), что это были за произведения?

- Повесть Даниэля "Говорит Москва". Он пофантазировал: что было бы, если бы в СССР был установлен День открытых убийств, позволяющий людям каждый год в определенный день сводить счеты со своими противниками. Это была такая веселая сатира. По-моему, там прямых антисоветских выпадов не было, он просто смеялся над стандартизацией нашего быта, потому что все эти так называемые "дни" - ну, вы сами знаете, что это было такое.

- То же, что и сейчас. Сейчас у нас идет та же стандартизация, только на еще более тупом, примитивном уровне - все эти тематические годы, месячники, недели, дни... По-моему, в них есть что-то оруэлловское. А чем у вас был представлен Синявский?

- Защитительной речью в суде. Его судили за то, что он под псевдонимом Абрам Терц публиковал некоторые свои критические произведения за границей. Это была очень яркая, достойная речь. Кроме того, фигурировали как крамольные некоторые записи песен Александра Галича и Владимира Высоцкого.

- Как во время следствия, суда и после возвращения из лагеря к вам отнеслись коллеги?

- Знаете, что мне особенно запомнилось... Хотя публика на суде, как вы понимаете, была тщательно отфильтрованная, мне кажется, больше аплодисментов раздавалось после защитительных речей адвоката Порывая и моего заключительного слова. Так выражала свое отношение к процессу та часть публики, которая не боялась аплодировать. Это вселяло в меня веру в мою правоту и надежду на перемены. А был момент, когда, честно говоря, я потерял веру в людей. Многие люди, которых я считал очень близкими, от меня отвернулись, Я всеми силами старался их оправдать - у кого-то семья, кто-то боится за карьеру...

- Как эти люди вели себя при встрече с вами - скажем, в институтском коридоре или на улице?

- Некоторые избегали меня даже после того, как я вернулся из заключения. Но не все. Например, преподаватель литературы Владимир Васильевич Мухин во время суда и после мог спокойно подойти ко мне и сочувственно расспросить о делах. Особо хотел бы отметить Рахимберды Жакияновича Аликова. Когда я вернулся из лагеря, путь в институт для меня был закрыт. Я пошел к заведующему гороно Новокшанову. Только переступил порог, он мне сразу заявил: "Работы нет". Я до сих пор благодарен Аликову за то, что он без раздумий и колебаний взял меня в свою вечернюю школу. Он так все обставил, чтобы никто не напоминал мне, откуда я вернулся. Многие учителя даже ничего об этом не знали. Помню такой случай. На меня накинулся председатель месткома: "Это что за безобразие, вы полтора года не платили профсоюзные взносы!" В это время зашел в учительскую Аликов. Он хлопнул его по плечу: "Это не ваше дело! Спрашивайте с него взносы с того момента, как он стал у нас работать". Аликов мало того, что принял меня на работу, но и вместе с завучем Кудериной создавал все возможности для продолжения моей научной работы. Она так перекраивала расписание, чтобы я мог поехать на две недели в Москву, поработать в архивах, набрать материалов. Так что я искренне благодарен всей администрации вечерней школы номер три. Они сделали очень много для того, чтобы моя научная работа не прерывалась.

- Как вели себя после вашего освобождения те "эксперты", которые, по сути, помогали ретивому прокурору Иванову вас посадить, давая угодные ему заключения: "политически вредный документ", "политически вредное произведение"? Например, та "ученая" дама, которая, дав такое заключение, потом не дрогнувшей рукой писала и публиковала в газетах душещипательные опусы о безвинных политических узниках Гулага. Вам доводилось с нею встречаться?

- Доводилось. При встрече она сказала: "Ну что вы, Наум Григорьевич! Такое тогда было время!" Был единственный человек, который попросил у меня прощения до реабилитации (он потом уехал в Германию). Однажды, когда мы с ним встретились в институте усовершенствования учителей (меня туда пригласили читать лекции), он ко мне подошел и сказал: "Наум Григорьевич, я уже много лет не сплю ночами, думаю о том, что совершил. Снимите с меня этот камень. Я не могу с ним жить". Я первый протянул ему руку и сказал: "Раз так, я на вас зла не держу".

- А в чем была его вина?

- Он был общественным обвинителем в институте, где меня "обсуждали", и в суде. В институте он говорил так: "Конечно, Шафер у нас работает хорошо, ничего предосудительного не делает, но мог сделать. Поэтому спасибо органам, которые вовремя его разоблачили".

- А ту экспертшу вы простили?

- На нее я тоже зла не таю. Думаю, ей, может быть, даже тяжелей, чем мне.

- Вряд ли. Она, по-моему, из тех людей, которые любые подлости себе легко прощают... Мне кажется, в том, как вы к ней отнеслись, сказалась одна из примечательных черт вашего характера - безбрежная интеллигентская толерантность. Есть хоть что-то, чего вы человеку не могли бы простить? Как вы относитесь к приспособленчеству?

- Знаете, все мы в той или иной мере приспосабливаемся к обстоятельствам, иначе бы просто не выжили. Я думаю, приспособленчество простительно, если человек не переступает определенную нравственную грань, если при этом не страдает другой человек и если оно не носит антиобщественный характер.

- Что вы считаете самой большой своей жизненной удачей? Существование Дома-музея вашего имени?

- То, что этот Дом существует, я, безусловно, рассматриваю как удачу. Я благодарен властям, которые его учредили, и тем людям, которые этому способствовали. Но я не могу быть спокойным до тех пор, пока не сумею передать коллекцию в руки профессионального филофониста, который сумел бы сохранить ее для нашего государства. Потому что если эта коллекция после меня окажется в случайных руках, она погибнет. Лучшим выходом было бы придание этому Дому республиканского статуса.

- Вы продолжаете коллекционирование?

- После того, как сдал коллекцию городу, естественно, таким активным собирательством, как прежде, не занимаюсь. Но гены во мне продолжают бушевать и когда попадается какой-то раритет, не могу удержаться, чтобы не приобрести. Кроме того, некоторые люди не выбрасывают ненужные им пластинки на помойку (в основном, к сожалению, все же выбрасывают), а приносят к нам.

- Что вы считаете своей самой большой неудачей? Может быть, то, что так и не удалось защитить докторскую диссертацию?

- Если помните, тема моей докторской диссертации - "Русская гражданская поэзия за сто лет". Она у меня так и лежит перевязанная, я к ней больше не возвращался. Но у меня сама собой получилась другая докторская диссертация - "Оперные либретто Булгакова". Об этом мне говорил Александр Алексеевич Нинов, петербургский литературовед, который организовывал булгаковские чтения. Сейчас, к сожалению, его уже нет. Так что можно считать, докторская диссертация у меня готова. Но я ее принципиально не пишу. Не хочу связываться со всеми неизбежными при этом рутинными формальностями, которые отнимут уйму времени и сил (найти ученый совет, убедить его утвердить мою тему и т.д.) Лучше за это время я напишу еще одну или две книги.

- В таком случае, может быть, вы что-то другое считаете своей главной жизненной неудачей?

- Знаете, в подобных случаях многие отвечают стандартно: "Я считаю, что прожил свою жизнь правильно и если бы снова пришлось, пошел бы по этому же пути..." А я не могу так сказать, потому что до сих пор не знаю, правильно ли поступил, не послушавшись Брусиловского. Я не знаю, надо было мне его послушаться или нет! Но если бы я последовал его совету, не было бы сделано все то, что мне удалось сделать. Особенно в области дунаевсковедения. Не сочтите меня за хвастуна, но я был первым, кто отделил Дунаевского от режима. Ведь в начале перестройки его рассматривали как певца тоталитарного режима.

- Тогда Бондарчука за это шпыняли, Хренникова хулили...

- Они очень много из-за этого пережили. Дунаевский-то к тому времени умер, а эти живые были...

- А вам не кажется, что прав ваш бывший студент и старый друг Рашид Алтынбеков, который в своей преамбуле к изданному им диску "Романс Печорина", куда вошло больше двух десятков музыкальных произведений Нами Гитина (ваш композиторский псевдоним), писал: "... Он настолько увлекся творчеством гениального советского композитора, что на протяжении многих десятилетий безостановочно и фанатично (в лучшем смысле этого слова) пропагандировал его, оставляя в тени свое композиторское творчество - поэтому оно и не получило широкой известности..."

- Возможно, в его словах есть изрядная доля истины. Может быть, действительно мне надо было больше внимания уделять популяризации собственного музыкального творчества. В мире искусства ведь так: никто не будет за тебя, если ты сам не за себя. Но что теперь об этом говорить.

- Что вам больше всего хотелось бы еще осуществить?

- Учитывая солидный возраст, я сейчас строю только самые ближайшие планы. Первое на очереди - привести в порядок свой музыкальный архив. Не знаю, зазвучит ли широко эта музыка или не зазвучит, но я отдал ей столько жара души, что не хотел бы, чтобы все это было распылено. Не пригодится для будущих поколений - значит пусть погибнет. Но это - долг моей совести. Ну и - из ближайших дел... Сейчас работаю над мемуарным очерком о Брусиловском. Надеюсь скоро опубликовать его...

* * *

- Наталья Михайловна, думаю, вы не забыли, как зародилась ваша любовь к Науму Григорьевичу. Чем он привлек ваше внимание?

- Вначале мы просто подружились. Ему другая девушка нравилась, мне - другой юноша. Мы даже поверяли друг другу сердечные тайны. А дружба возникла потому, что оба, бывало, засиживались в публичке допоздна, а потом вместе возвращались в общежитие. Или из оперы. Кроме нас среди студентов любителей оперного искусства почти не было. Вот и получалось, что ходили туда и возвращались мы вдвоем. Часто пешком, потому что трамваи уже не ходили.

Ну и кроме того... Я была вторым секретарем комсомольского бюро факультета и руководила шефским сектором. За нами было закреплено шефство над швейной фабрикой. Я организовывала для нее всякие культурные мероприятия и часто привлекала к ним Наума Григорьевича. Он дирижировал хором, разучивал с ним "Песню о Волге", читал лекции о поэзии.

- В общем вы сблизились на почве общего интереса к музыке и литературе.

- Да, так у нас завязалась дружба, а потом она переросла в любовь.

- Какие черты характера Наума Григорьевича вам особенно импонируют?

- Очень импонирует присущее ему сильное мужское начало. Это - сила характера, верность себе, своему призванию, последовательность, твердость, упорство в достижении цели. Если он что-то наметил - обязательно сделает. Попадая в разные, порой очень сложные, обстоятельства, он никогда не пасует, не опускает рук. Он продолжал научную работу даже в заключении, я туда привозила ему книги и журналы. Он всю жизнь работает, не покладая рук. И как бы ни уставал, план свой выполняет. Это мне очень импонирует. И еще, конечно, - широта интересов. Сколько встречала людей - их обычно интересует либо что-то одно, либо другое, а его - и одно, и другое, и третье. Это очень созвучно моей душе.

И еще мне нравится в нем то, что он, как и я, любит людей. У нас одинаковое стремление делать людям добро. Он всегда для всех открыт. Никогда ни к кому не относился высокомерно, недоброжелательно. Не делил людей на важных и не важных, нужных и не нужных, интересных и не интересных. Положение человека в обществе для него никакого значения не имеет, ко всем он относится ровно.

Есть в нем и такое привлекательное качество, как чисто мужская смелость и решительность в критические моменты. Однажды в Алма-Ате мы возвращались ночью с концерта знаменитого лирического тенора Александровича. Шли такие счастливые под впечатлением прекрасного пения. А навстречу - два верзилы. Один из них, поравнявшись с нами, провел рукой по лицу Наума Григорьевича.

- Сделал "мазу", как в таких случаях говорят, то есть "опустил" его.

- Я опомниться не успела - Наума Григорьевича как ветром сдуло. Он подскочил к обидчику и, что называется, врезал ему. Тот, конечно, ответил. И началась потасовка, в которую втянулись и приятель того хулигана, и я. Потом этот приятель наконец их разнял (они уже катались по земле). Я говорю: "Нами, как ты решился, ведь они такие здоровенные, может, из физкультурного института?" А он в ответ: "Конечно, досталось мне хорошо. Но и я ему несколько раз здорово засветил".

- А есть у Наума Григорьевича качество, которое вас не совсем устраивает?

- Знаете, говорят, наши недостатки - продолжение наших достоинств. Иногда меня не устраивает то, что он никогда никому не отказывает во внимании, порой в ущерб своему здоровью, занятиям дочери. Ей нужна тишина, а тут идут и идут... И все время звучит музыка (ведутся записи, перезаписи).

- То есть вас не устраивает проявляемая им в подобных случаях мягкотелость?

- Это не мягкотелость. Он считает, что ни в коем случае нельзя обидеть человека.

- А если человек заслуживает того, чтобы его обидели? Добро должно быть с кулаками.

- В каких-то принципиальных случаях он тоже не постесняется обидеть, а вот в таких... Бывало выйдет зимой прогулять собаку легко одетый в какой-нибудь плащик, в туфлях на босу ногу, встретит знакомого, тот остановит его (сам в теплых ботинках, в дубленке) и говорит, говорит. .. Наум Григорьевич уже замерз, окоченел, а тот все не отпускает... Или, бывает, куда-то опаздывает, а в это время раздается телефонный звонок. Казалось бы, извинись, скажи, что опаздываешь, перезвонишь поздней. Нет, он этого не скажет. Поэтому мы не раз с ним опаздывали.

- Представляю, что такое быть женой коллекционера, который значительную (а иногда, наверное, и большую) часть зарплаты тратит на новые приобретения. Бывали у вас конфликты на этой почве?

- Нет. Никогда! Во-первых, я тоже была заинтересована. А во-вторых... Честно говоря, я все время надеялась, что он когда-то остановится. Но он так и не остановился. И я научилась рассуждать так:: "Ну что я буду тратить нервные клетки безо всяких шансов что-то изменить? Ясно, что он без этого не может. А раз так, можно и потерпеть. Надо принимать его таким, как есть".

- Я помню, какая обстановка была у вас в той заваленной книгами, журналами и пластинками квартире. Что давало вам силы это выносить?

- Я все это терпела потому, что для меня главное, чтобы он чувствовал себя комфортно и мог спокойно заниматься творчеством.

- А вы, женщина, от такой обстановки дискомфорта не испытывали?

- Нет. Кровать для отдыха у меня была, а остальное не очень важно. Я ценила, что и он понимал: как для него наука, так для меня школа - дело жизни. Он тоже с чем-то смирялся, что-то терпел. Иногда, когда была слишком занята, я говорила: "Сегодня обеда не будет, сходи в столовую". Или, бывало, подам одну кашу на обед. Я на кухне готовилась к урокам, проверяла тетради. А книги, когда не могла извлечь из стоп, брала в библиотеке.

- Имея нужные книги, брали их в библиотеке?

- Ну да, потому что иногда просто невозможно было до них добраться, А к нему за помощью тоже не очень обратишься - он то с книгами и журналами работает, то что-то пишет... И вот представляете, я экономлю каждую его минуту, стараясь не отвлекать вопросами, а кто-то к нему придет и, бывает, два часа не уходит, отвлекая пустыми разговорами. Мне, конечно, обидно.

- Как вы перенесли время его заключения и потом годы его работы в вечерней школе, которая, как вы прекрасно понимали, совсем не по нему?

- Самое страшное было - следствие, когда ужасно угнетала несправедливость. Я знала, что он в истинном понимании настоящий советский человек и вдруг... Вот эта грубость, хамство по отношению к нему... Это было нестерпимо. Люди ведь всегда относились к нему с уважением и любовью, студенты его обожали. Во время процесса они буквально осаждали здание суда, пытаясь туда попасть. Их не пускали. Проникнуть на процесс каким-то чудом удалось только одному из них - Рашиду Алтынбекову, который до сих пор поддерживает связь с Наумом Григорьевичем, хотя давно живет в Ташкенте. Я думала, сойду с ума. Помогли дети, те классы, в которых я преподавала литературу, - восьмой, девятый, десятый. Директор школы Лившиц чуть не силой выводил их из зала суда, на котором они тоже непременно хотели присутствовать. Они ведь довольно часто у нас бывали, так что Наума Григорьевича знали. Мы с ними в театр ходили, устраивали встречи с актерами. В это трудное время они меня просто опекали, особенно выпускной класс (71-го года) - Люда Степкина, Алина Шатило, Галя Гарбузар... Они приходили, по очереди сменялись и "выгуливали" меня. Вдвоем, втроем. Одной ни дня не оставляли. Это меня и спасло.