Передай мои поздравления Семерьянову по случаю окончания Литинститута. Большой привет Зое. Пиши.
Наум".
P.S. Ну надо же! Перед отправкой своего письма просмотрел вновь твоё и - о, неожиданный сюрприз! - увидел на оборотной стороне первого листа который я механически пропустил, целое лирическое стихотворение в прозе о скале Аульетас.
Так уж случилось, что первая и третья страницы твоего письма логически связаны по смыслу, а вторая выпала из-за лирико-сюжетной самостоятельности.
Н."
Повторяю: смысл приведения данного письма - убедить читателя, что не всегда политический арестант советских времён пребывал в лагере с ощущением бездны под собой и тучей над головой. Если бы я был затуркан, замотан и забит, то мне было бы не до тех проблем, которыми насыщалась наша переписка. Наоборот. В каком бы гнетущем состоянии я ни пребывал, распад духовной личности был абсолютно исключён. Конечно, трудно сказать, что я писал в состоянии солнечного веселья. Но всё же, если успею, то подготовлю к отдельному изданию "Историю моих псевдонимов" с приложением всей переписки. И это будет ответом тем, кто не хочет видеть ничего светлого в истории нашей страны.
Однако вынужден уточнить, что не столь уж обширна была моя тюремная переписка с друзьями и бывшими учениками. И поразил меня следующий факт, над которым я глубоко призадумался, а затем уже, выйдя на волю, сделал вывод, касающийся человеческой психики вообще. Почти все мои любимые студенты, которые сплотились вокруг меня и даже (прошу прощения) боготворили за лекции по литературе и за организацию "Кружка любителей музыки", в общем, все те, кого я зажигал своей деятельностью и кого ценил за высокий интеллект - куда-то схлынули и не написали мне ни строчки, за исключением Кати Чубенко и (эпизодически) Вали Василенко. А писали мне преимущественно так называемые "двоечники" и "троечники", которых я считал случайными пришельцами на филологическом факультете и даже неоднократно удалял с занятий музыкального "Кружка".
Вот тут мне вновь вспомнились давние беседы с Брусиловским. Маэстро утверждал, что интеллект значителен не сам по себе, а как приложение к сверхактивной душевной деятельности. Холодным разумом можно оправдать любую пакость и даже приспособиться к ней. Умом всегда удаётся корректировать любую возникшую ситуацию, а душою - нет.
Да, мои интеллектуальные студенты мне сочувствовали, но вступать в переписку опасались. Зачем рисковать? В Институте скоро начнётся распределение выпускников: чего доброго, угодишь в какую-нибудь глушь, если станет известно, что ты поддерживаешь связь с политическим преступником. В итоге оказалось, что интеллектуалы были мне благодарны лишь за усовершенствование своего профессионализма. А неисправимые "троечники", не всегда понимавшие смысл моих лекций, полюбили меня просто как человека, излучавшего что-то созвучное их душевному настрою. Всё, что я говорил и делал, трансформировалось у них в нечто близкое и родное, пусть и не совсем понятное. И они мне писали, писали, писали… В основном, конечно же, девушки, потому что парней на филфаке почти не было. Одна рассказывала о том, как приучает детишек к каллиграфическому почерку. Другая о том, что раздобыла виниловую пластинку с песнями Дунаевского и теперь разучивает их с младшеклассниками на уроках пения. Третья жаловалась на неудачное замужество и просила совета… И я размышлял: может быть, действительно весь смысл моей педагогической деятельности заключался в том, чтобы прежде всего воспитать порядочных и добрых людей? И стоит ли посвящать свою жизнь тем, у кого есть ум, но нет души?
Ещё один случай - на этот раз из педагогической деятельности моей жены. Среди восьмиклассников, у которых она вела уроки литературы, была некая Лариса Новосёлова, систематически получавшая "единицы" за малограмотные сочинения. Но когда Наташа серьёзно заболела, сия Лариса оказалась единственной, которая систематически прибегала к нам домой и самозабвенно ухаживала за своей строгой и принципиальной учительницей: бегала по магазинам за продуктами, варила вкусные борщи, наводила порядок в квартире, доставала нужные лекарства. А "пятёрочники"... Никто из них ни разу не появился. Они просто ждали выздоровления "любимой учительницы". И когда Наташа выздоровела, её интеллектуалы вновь заблистали "пятёрками", а бедная Лариса по-прежнему получала "единицы".
- Наташа, ну не будь догматиком! - обратился я однажды к своей жене. - Не погуби молодую жизнь Ларисы. Ставь ей "тройки", на худой конец - с минусом. Дай возможность этой бескорыстной и доброй девочке закончить школу.
- Нет! - категорически ответила Наташа. - Не пойду против своей совести и не поступлюсь принципами! Лариса ещё не дотянулась до "тройки". - Потом, подумав, добавила: - Ну так и быть. Проявлю, так сказать, сострадание. Вместо "единиц" буду ставить ей "двойки".
Ну что тут поделаешь! В итоге Наташа конечно же доказала, что догматизм - это не её сфера, и Лариса благополучно закончила восьмой класс. Мало того, ей удалось поступить в Семипалатинский водный техникум, и она обрела законную специальность.
Всё это произошло уже после моего освобождения из лагеря. Но не могу не сказать несколько слов и о самом освобождении. Буквально за несколько дней до окончания срока на меня накатился тягучий и глупый страх. Чудилось, что в последний момент произойдёт что-то страшное: меня не выпустят, найдя для этого искусно сфабрикованный предлог. Но вот 9 марта 1973 года, после оформления соответствующих документов и вручения денежной стоимости железнодорожного билета до Павлодара, передо мной распахнулись лагерные ворота. А там меня уже ждал Лазарь. И первое, что мы сделали до прихода поезда - зашли в станционное кафе, заказали нехитрый обед и подняли рюмки с портвейном в честь памяти Никиты Сергеевича Хрущёва. Не вступив в предварительные переговоры, мы отлично сознавали, что, несмотря на свои сумбурные поступки, он всё-таки укрепил так называемую "социалистическую законность" и нарушать эту законность стало делом нелёгким.
Не буду сейчас описывать остальные происшествия, связанные с моим возвращением в Павлодар. Умолчу пока и о персонах, имевших непосредственное отношение к моему возникшему "Делу". Но конечно же мне необходимо было разобраться в том, кто меня "заложил", и с этой целью я в каком-то повышенном возбуждении даже специально слетал в Томск, чтобы повидаться с Владимиром Ивановичем Ермаковым, чудесным человеком, режиссёром и актёром. И он подтвердил все мои догадки и предположения относительно женщины, которая заведовала литературной частью Павлодарского драматического театра имени Чехова.
Но завершить данную главу мне предстоит иным рассказом. Читатель, вероятно, заметил, что товарищ моих школьных лет Бруно Локк фигурирует на протяжении почти всей книги - то эпизодически, то как один из главных персонажей. А поскольку в последующих главах он больше не будет появляться, доскажу, чем закончилась наша необычная дружба. Для меня - с горькой печалью, для него - с удовлетворением, но катастрофически.
Да, мой друг был смел и бескомпромиссен в быту, да к тому же помог мне умерить свой пылкий романтизм и петушиный оптимизм. Со многими его категорическими суждениями я не соглашался, но ценил за ум и отвагу. Каково же было моё изумление, когда вдруг я обнаружил солидную трещину в его бойцовском характере! Почти в каждом письме, которое я получал от него в лагере, содержались укоры по поводу допущенных мной "ошибок" и выражалась надежда, что я не повторю их впредь. Бруно, естественно, не сомневался, что вся моя переписка просматривается лагерной цензурой, и трусливо себя страховал. Вот уж такого малодушия я от него никак не ожидал... Я был растерян и не знал, в каком ракурсе ему следует отвечать. Как теперь обустроить своё собственное внутреннее состояние?
Как всегда в минуты смятения меня спасало композиторское творчество.
Не мгновенно отвечая на письма Бруно, я интенсивно строчил нотные листы, мысленно обращаясь к Брусиловскому: "Вот видите, Евгений Григорьевич? Вы не ошиблись во мне! Я продолжаю творить в совершенно непригодных условиях. Это ведь что-то значит! Я не забыл ваших уроков. Вот выйду на свободу, перепишу всё начисто и отправлю вам в Москву. И вы убедитесь...убедитесь...убедитесь... " А в чём маэстро должен убедиться? Об этом я даже и в мыслях не договаривал. Но мысленно представлял себе, как реагировал Бруно на мои запоздалые ответы начинавшиеся иногда такими строками: "Извини, дружище, что не сразу ответил - был занят оформлением очередной нотной рукописи". Вероятно, мой друг в раздражении отбрасывал прочь полученное письмо и с презрением восклицал: "Неисправимый слюнтяй! Даже в тюрьме сочиняет песенки!"
Какие же опусы, кроме названных на предыдущих страницах, мне удалось запечатлеть на нотном стане и спасти их хотя бы в виде черновиков? Упомяну в первую очередь "Самолёт" на стихи Г.Граубина. Стихотворение, предназначенное поэтом для детей, на самом деле оказалось с глубоким философским подтекстом. Тал идёт речь об одинокой стальной птице, затерявшейся в небесном просторе, где невозможно найти подмоги ни с земли, ни с неба. Как это ассоциировалось с моим личным одиночеством в кругу отверженных, каждый из которых был по-своему одинок, несмотря на формальную общность!
Затем появилась "Тоска по Родине" на стихи Евгения Евтушенко из его поэмы "Казанский университет". Ключевыми оказались последние строки:
Тоска по Родине на Родине -
Нет ничего страшней, чем ты.
Как актуально звучат эти строки сегодня, четверть века спустя после гибели Советского Союза! В самом деле, что может быть страшней, когда ты, не покинув Родину в беде и оставшись на месте, чтобы разделить с ней все горести и радости, перестал понимать, где живёшь, потому что её историю и культуру дерзко и победоносно оболгали и загадили прислужники олигархов - новоиспечённые демократы и либералы. И когда я озвучивал своей музыкой эти пронзительные строки, то мог ли подумать, что их автор впоследствии воскликнет "Я не из коммуняк!" и примкнёт к вышеназванным предателям Родины?
... Ну а в лагере невесть откуда в моих руках оказался свежий номер журнала "Юность" с новым циклом стихов Булата Окуджавы. И сразу же привлекла внимание "Старинная студенческая песня" с рефреном "Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке". И тут же выплеснулась мелодия в стиле бравурного марша. А потом, уже на воле, услышав подлинную мелодию самого Булата Шалвовича с новым названием "Союз друзей", растерянно удивился: музыка была прелестна, но чересчур уж меланхолична и как бы выражающая сомнение по поводу прочности "Союза нерушимого республик свободных".
Кажется, в том же номере "Юности" я набрёл на "Романс" Е.Храмова и также моментально его озвучил в архаичном стиле, позволив себе добавить ещё один, с моей точки зрения, недостающий куплет. Но особенно дорогими моему сердцу оказались другие две вещи на собственные слова. Первая из них - "Песенка про Лисёнка" - была посвящена моей дочери Лизе, а вторая - "Дорогое имя" - только что родившейся племяннице, которая получила имя моей матери Гиты. Трудно описать свои чувства при известии о новорождённой. Я впал в мистическое состояние. Передо мной возник облик воскресшей мамы. Вот-вот подойдёт она ко |мне, озабоченно глянет в глаза и участливо погладит по голове. Моё ощущение с лихвой отразилось в словесном тексте:
Здравствуй, мама! Нет разлуки.
Нет беды и смертной муки.
Все печали унеслись летучим горьким сном.
И в далёком заточенье
Славлю новый День творенья:
С воскресеньем! С воскресеньем! С добрым Январём!
Племянница действительно родилась 18 января 1973 года, и через пять- шесть дней уже были готовы две версии песни: одна - чисто фортепианная пьеса под названием "Гита", другая - вокальная, с названием "Дорогое имя". И надо же было случиться, чтобы в день окончания вокальной версии я получил возмутительное письмо от Бруно, которое испортило мне радужное настроение и которое по прочтении я немедленно превратил в бумажные клочки, не совладев со вспыхнувшей яростью. Такой поступок был для меня совершенно не типичен. Как правило, в силу своих коллекционерских пристрастий, я сохранял почти все полученные письма от разных лиц, полагая, что их иногда надо перечитывать, поскольку они фиксируют конкретные детали прожитой жизни, часть которых бесследно исчезает из памяти. Чем же меня возмутило письмо Бруно, на которое я принципиально не ответил? В нём, как никогда прежде, мой друг с бюрократической дотошностью снова отчитывал меня за допущенные "ошибки" и даже дошёл до того, что пропел гимн властям, которые вовремя пресекли мои "преступные действия". И это писал он, Бруно, который бескомпромиссно ругал советские порядки в опаснейшие времена, когда за это можно было поплатиться головой! А сейчас, при сохранившихся остатках хрущёвской "оттепели", он вдруг превратился в партийного догматика... Вступил в ряды КПСС, что ли? Или просто сбрендил? Во всём этом я разобрался потом... А пока - спасибо ему. Чтобы отвлечься от мрачных дум, я опять ударился в сочинительство и скоростным методом выдал балалаечную импровизацию на тему русской народной песни "Светит месяц". Это оказалось моим последним сочинением, созданном в лагере - за полтора месяца до выхода на волю.
Что поделаешь - не могу избавиться от парадоксального состояния, которое, несомненно, вызовет у читателя едкую усмешку. Какое счастье, что в моём музыкальном архиве оказались эти двенадцать опусов, о которых шла речь выше! Без них - мой архив был бы лишён той необходимой изюминки, которая наполнила необычным ароматом всё моё композиторское творчество. Может быть, ради этого действительно стоило в течение полутора лет кочевать из тюрьмы в тюрьму и отсиживаться в лагере?
Но возвращаюсь к первым дням моего выхода на свободу. Слетав в Томск и повидавшись в Владимиром Ивановичем Ермаковым, я возвратился в Павлодар и, не успев еще распаковаться, сразу же заявил Наташе:
- А завтра я пойду заказывать билет на самолёт в Алма-Ату.
- С ума сошёл! - отреагировала моя жена. - Ну хоть отдохнул бы недельку, побыл бы со мной и дочерью.
- Нет! - категорически ответил я. - Мне в первую очередь надо разобраться с Бруно. Мне необходимо увидеть движение его лица, полюбоваться его жестикуляцией в моменты новых сентенций.
Однако, прибыв в Алма-Ату, я ничего ожидаемого не увидел. Бруно был мрачен и немногословен. Он, в сущности, находился в своей квартире один: его жена Майя, тяжело заболев, лежала в больнице, а малолетняя дочь Вика почему-то не попадалась на глаза. Два-три дня, занимаясь своими делами в Алма-Ате, я приходил к Бруно лишь вечером, чтобы переночевать, и опять-таки не помню, обсуждали ли мы с ним моё положение или нет. Мрачное состояние моего друга я объяснял себе психологическими последствиями от его дневной напряженной работы в научной библиотеке Академии наук (он там систематически выполнял переводы с немецкого и английского) и от беспокойства за судьбу жены.
Были у меня и ещё кратковременные приезды в Алма-Ату с непременной ночёвкой у Бруно. Но заставал своего друга по-прежнему в мрачном состоянии, хотя Майя благополучно выздоровела. И если он о чём-то спрашивал меня, то только о том, удалось ли мне вернуться к прерванной вузовской деятельности. Услышав, что я по-прежнему отсиживаюсь в вечерней школе, он загадочно произносил "Мда-а" и переходил к другой теме. Однако в письмах ко мне и Наташе в Павлодар Бруно был достаточно любезен и вроде бы убедительно благосклонным к нам обоим. Мало того, в одном из своих писем он неожиданно заблистал в прежнем ореоле аналитика и обличителя современных нравов. Привожу это письмо, в котором интуитивно предсказан моральный распад нашего общества за полтора десятилетия до гибели Советского Союза:
"20 ноября 1975 г.
Дорогие Наум и Наташа!
Было настоящим сюрпризом получить твоё письмо, Наташа. Хотел сперва подождать письма от Наума и ответить сразу, но негоже заставлять ждать даму, тем более, что "гора" долго собирается с силами. Если бы не странная, выпадающая из общего контекста концовка твоего письма, у меня не было бы какого-то смутного чувства беспокойства за вас. Вы очень нужны друг другу - это, надеюсь, вы хорошо понимаете, а что у двух личностей могут и должны порой возникать расхождения во взглядах по тому или иному вопросу - это естественно. "В споре рождается истина", если она вообще рождается. Ты делаешь очень нужное дело; конечно, возникает вопрос: "А какова же отдача?" Если энная часть твоих учеников выйдет из стен школы порядочными людьми, имеющими понятие о существовании не только материальных ценностей, но и духовных, то ты можешь испытывать чувство морального удовлетворения, чувство выполненного долга. В наш век научно-технического прогресса, когда знания и опыт людей, в основном, направлены на освоение богатств Земли, на рост экономики и повышение материального благосостояния, растёт фетишизация материального и, как неизбежное следствие, потребительство. Вот одна из бед нашего времени - потребительство! Деньги, деньги и еще раз деньги! Гарнитуры, ковры и паласы! Книжные шкафы и подписные издания для этих шкафов (мы не хуже других!)! И в результате - болото мещанства, если нет у человека духовных ценностей, нет шкалы этих ценностей.
Достаток - прекрасная вещь. И дай Бог, чтобы все люди на Земле жили хотя бы в относительном достатке, но при одном условии: он не должен стать самоцелью, а лишь возможностью для умственного, духовного и нравственного совершенствования. Материальное не должно довлеть над духовным, нравственным и наоборот; они должны находиться в диалектическом единстве.
Чего следует избегать тебе, Наташа, как преподавателю литературы (или учителю словесности, как говорили в прошлом веке) - это экзальтации, идеализации тех или иных героев и их идеалов. Для многих это безвредно, потому что до них это просто не доходит, но почти в каждом классе найдётся один или несколько учеников с повышенной восприимчивостью, с повышенным чувством нравственной ответственности. После твоих уроков, после школы они ежедневно сталкиваются и будут сталкиваться с реальной жизнью, и тут экзальтация - враг. Она искажает правильное восприятие реального, толкает на ложные выводы и поступки. Научить детей разбираться в сложностях реальной, а не выдуманной жизни - вот твоя основная задача, на мой взгляд. А литература и идеалы должны служить лишь хорошим подспорьем для этого.
Моя "притча" о характере и его роли в судьбах моих старых знакомых касалась больше меня, чем Наума. Боюсь, что он воспринял это по-своему. Возможно, у Медведкина и есть что-то, но сути это не меняет (для меня лично).
Рады будем увидеть вас в Алма-Ате. Крепко жму вам руки.
Бруно".
Это письмо, долженствующее закончить нашу дискуссию о юмористических рассказах писателя Эдуарда Медведкина, отклонилось в сторону от основной темы и превратилось в доброжелательную сентенцию по адресу Наташи. Но главное оказалось в другом. Никто ещё не знал имени Горбачёва, затеявшего "перестройку" и ликвидировавшего Коммунистическую партию, никто не имел понятия о Ельцине, отдавшего потом мировую многонациональную державу на съедение американцам, а умница Бруно уже понимал, что дело не столько в этих двух личностях, сколько в неискоренимой психологии большинства населения, которое всё это допустило. После смещения Никиты Сергеевича Хрущёва вирус дешёвого потребительства ожил и достиг своего апогея в пик брежневского правления, когда личные интересы стали превалировать над государственными. Так что и Горбачёв, и Ельцин имели дело с уже хорошо "обработанным" материалом. Оставалось лишь избавиться от таких верховных убежденных коммунистов, как Андропов, и от таких принципиальных и образованных военных полководцев, как генерал Лебедь.
Но трагический парадокс в том, что и сам мой любимый Бруно оказался жертвой заразного потребительства, которое он сам же яростно обличал. Не верите? Так вот вам грустный конец нашей многолетней сложной дружбы.
Примерно через полтора года получаю от него короткое письмо, в конце которого меня обожгла неожиданная фраза: "Если будешь весной в Алма-Ате, постарайся устроиться в гостинице, так будет лучше".
- Наташа! - вскричал я. - Мне срочно нужно выехать в Алма-Ату!
- Опять Алма-Ата? - возмутилась жена. - Да нет уже там Брусиловского! Нет! Он в Москве!
- Брусиловский здесь ни при чём. С Бруно случилось какое-то несчастье. Он предостерегает меня от встречи с ним. Боится навредить мне. Вероятно, не сдержался и выплеснул кому-то в лицо правду-матку. И он теперь на подозрении. Может быть, его уже выгнали из Академии. Не дай Бог, могут его и посадить. Он страхует меня.
- Но чем ты сможешь ему помочь? Ты сам ведь ещё на приколе.
- Это неважно. Мне нужно просто побыть рядом с ним. Ну пойми: не могу же я бросить друга в беде! Тем более, что он проявил заботу обо мне: держись, мол, подальше, не ночуй у меня, остановись в гостинице, тебе и без того, дескать, худо.
Это была последняя вспышка моего глупого романтизма, над которым сам же Бруно неоднократно потешался.
Прилетев в Алма-Ату, я тут же в аэропорту сел в такси и попросил довезти меня до Академии наук. Прежде всего надо было удостовериться, работает ли там ещё мой друг или нет.
И вот сюрприз: подъехав к зданию Академии и выйдя из автомобиля, я с графической точностью, как на портрете, увидел на ступенях спокойно стоящего Бруно с незажжённой папиросой в руке. Трудно сказать, что я пережил в этот момент - радость или недоумение. Я подбежал к нему с возгласом:
- Бруно, дорогой, ты, оказывается в порядке!
- Как видишь... - сдержанно ответил он, уклонившись от моей попытки обнять его. - Вот вышел освежиться, покурить... А ты откуда взялся?
- Бруно, мы с Наташей в шоке. Почему ты запретил мне встречаться с тобой?
- Сначала ответь, восстановили ли тебя на работе в институте.
- Пока ещё нет...
- Значит, по-прежнему мыкаешься в вечерней школе... - задумчиво произнес Бруно. - Выходит, что ты не реабилитирован...
- Бруно, я не понимаю, какое это имеет отношение к нашему разговору о тебе.
- Не понимаешь? Сейчас объясню. Ты ведь помнишь, что я никогда с тобой не лукавил и честно выдавал то, что думал.
- Конечно, помню. Поэтому я тебя и ценил, хотя не всегда соглашался.
- Главное, что помнишь. Поэтому выслушай моё нынешнее честное экспертное мнение о тебе. Ты, Наум, эгоист.
- Я? Эгоист? Да разве я примчался бы к тебе, если бы был эгоистом?
- Да, эгоист. Своими регулярными приездами и ночевками в моём доме ты меня компрометируешь. У меня сейчас идёт повышение по службе, со мной здоровается за руку сам академик... - Бруно назвал фамилию, которую я не запомнил,- а ты портишь мне карьеру. Что подумает уважаемый академик, если узнает, что я принимаю у себя дома бывшего политического арестанта, да ещё и не реабилитированного?
На мгновение я остолбенел, но всё же у меня хватило сил резко повернуться и зашагать в сторону вокзала Алма-Ата вторая, чтобы немедленно купить билет и тут же поездом отправиться назад в Павлодар. На самолёт денег уже не хватило.
Через некоторое время пришла от Бруно почтовая открытка с каким-то формальным праздничным поздравлением. Но мы с Наташей воздержались от формального ответа. И на этом закончилась история нашей многолетней дружбы.
После распада СССР я узнал, что Бруно, не достигший желаемой карьеры, эмигрировал в Германию. Но, судя по всему, на своей исторической родине он тоже не добился желаемого: в Интернете можно найти сведения о его различных однофамильцах, а о нём самом - ничего. Значит, увы, растворилась в небытии яркая одарённая личность с исключительно острым аналитическим умом и богатой эрудицией. Ну и кто виноват в этой житейской и творческой драме? Над этим стоит призадуматься.
А мне, при завершении этой главы, невольно вспомнилась история взаимоотношений Максима Горького и Леонида Андреева. Их дружба была основана на сплошных ссорах в процессе обсуждения моральных и художественных проблем.
Но когда Горький узнал о неожиданной смерти Андреева, то испытал сильное потрясение и со слезами на глазах проговорил: "Как ни странно, но это был мой единственный друг. Единственный!"
Да, Бруно был моим единственным другом. Никто не смог мне его заменить - даже Володя Щербаков. Непостижимая метаморфоза чувств и мыслей!