При продолжении чтения я не узнавал маэстро. Обычно сдержанный, ироничный, подчас гневливый, он на этот раз был чрезмерно возбуждён и с сильным заиканием объяснял то, что я и сам понимал:
- Почему Печорин ужесточил условия дуэли? Да чтобы Грушницкий не удовлетворил своё самолюбие лёгкой раной противника. Грушницкий должен был понять, что из обычного дуэлянта он превратится в стопроцентного убийцу. Почему Грушницкий отвёл в сторону драгунского капитана и принялся с жаром что-то ему шептать? Да потому что он решил принять срочные меры против своего лжегеройства, которое в дворянской среде истолковывается как утрата чести и достоинства. Почему драгунский капитан воскликнул "Ты дурак!"? Да потому что - убеждён в этом! - Грушницкий потребовал, чтобы капитан зарядил пистолет Печорина. Ну - каков Грушницкий? Ничтожный пошляк, да? Читайте дальше!
Дойдя до момента, когда по пути к месту дуэли Грушницкий споткнулся и упал, Брусиловский вновь меня прервал:
- Вот его душевное состояние! Вот его муки совести!
А Печорин продолжал испытывать своего бывшего бедного товарища. Когда выпал жребий, по которому первый выстрел должен был сделать Грушницкий, Печорин сказал: "Если вы меня не убьёте, то я не промахнусь - даю вам честное слово".
- Да, тут всё на грани эпилепсии,- ввернул композитор. - Другой бы на месте Грушницкого сделал бы всё возможное, чтобы спасти свою жизнь. А он…
И вот я дошёл до сцены, когда Печорин стал спиной к краю пропасти, а Грушницкий начал в него целиться:
"Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся к своему секунданту:
- Не могу,- сказал он глухим голосом.
- Трус,- отвечал капитан.
Выстрел раздался".
- Разумеется, Грушницкий промахнулся,- заключил Брусиловский. - Промахнулся намеренно. Понимаете? Он не мог вот так просто взять и убить безоружного человека. Понимаете? Не мог! Это что-то вам говорит? Правда, потом, когда они поменялись местами, Грушницкий уже с иронической улыбкой смотрел на Печорина - знал, что пистолет у него не заряжен. Но давайте простим ему эту улыбку: здесь уже не пахло убийством, и дело принимало анекдотический характер.
Да... Но анекдот медленно и неуклонно переходил в трагедию. Когда Грушницкий отказался извиниться, Печорин объявил, что его пистолет не заряжен и потребовал исправить ошибку. Драгунский же капитан стал кипятиться: дескать, если пуля выпала из пистолета, то, по правилам дуэли, его нельзя перезаряжать. "Хорошо,- сказал Печорин,- если так, то мы с вами будем стреляться на тех же условиях".
Последовал очередной комментарий композитора:
- Теперь вы поняли, почему Печорин так хладнокровно готовился к дуэли и не боялся смерти? Не только потому, что не дорожил жизнью, а и потому, что был блестящим психологом. Он уже заранее знал, что Драгунский капитан окажется трусом. Запомните: все подлые и коварные люди непременно пасуют в опасных обстоятельствах и выдают с головой свою жалкую трусость и постыдное малодушие. Разумеется, капитан замялся и уклонился от дуэли. На это и рассчитывал умница Печорин. И вот на фоне его перепалки с капитаном ещё ярче проявилось духовное просветление Грушницкого. Подтвердите это дальнейшим чтением.
И я продолжал:
"Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущённый и мрачный.
- Оставь их! - сказал он наконец капитану, который хотел вырвать пистолет мой из рук Вернера... - Ведь ты сам знаешь, что они правы.
Напрасно капитан делал ему разные знаки, - Грушницкий не хотел смотреть.
Между тем доктор зарядил пистолет и подал мне".
- Браво! Браво! Браво! - стал восклицать маэстро. - Вот суть подлинного внутреннего мира Грушницкого! "Оставь их! Ведь ты сам знаешь, что они правы", Драгунский капитан до конца остался подлецом, а Грушницкий перед лицом Бога и собственной совести подавил в себе всё низкое и превзошёл в благородстве и справедливости Героя нашего времени. В этих двух словах "Они правы" - квинтэссенция волнующих его чувств и мыслей. Ну - что, по-вашему, должен был сделать Печорин, когда после слов Грушницкого он получил заряженный пистолет?
- Не знаю, Евгений Григорьевич,- растерянно ответил я.
- Не знаете, а взялись писать оперу. Да ещё и обиделись, когда я решил устроить вам маленький допрос. Так слушайте, что я вам скажу. Удовлетворённый своей психологической победой над заговорщиками, Печорин, как и Грушницкий, должен был выстрелить в воздух. А он что сделал? Читайте дальше.
И я прочитал слова Печорина, который, держа в руках заряженный пистолет, ещё раз потребовал извинения от теперь уже безоружного Грушницкого.
- Скажите,- спросил Брусиловский,- как бы вы себя повели, если бы у вас потребовали извинения под дулом пистолета? Вы бы извинились - даже если это требование было бы справедливым?
- Ни за что на свете! - с преувеличенным пафосом воскликнул я. - Лучше потерять жизнь, чем собственное достоинство! - А потом уже спокойней: - Вот если бы Печорин отбросил в сторону пистолет, подошёл бы ко мне и дружески хлопнул по плечу, то тогда... то тогда я бы, пожалуй, извинился.
- А Печорин,- подхватил композитор,- довёл Грушницкого до такого состояния, что он мог ответить только так... Не читайте, я помню его слова наизусть: "Стреляйте! Я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьёте, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоём нет места". - И мгновенный комментарий: - Какое сложное движение души! Какое изумительное чувство собственного достоинства! И какая беспощадная самооценка перед лицом смерти: "Я себя презираю!" Ведь в этих трёх словах - покаяние, самоочищение и наказание самого себя за то, что поддался низким страстям и связался с кретинами. И опять-таки запомните: самое действенное наказание - это то, на которое человек сам себя обрекает. А не то, на которое его обрекают другие, пусть даже и по заслугам.
Далее я прочитал о роковом выстреле Печорина, после которого Грушницкий низвергнулся в пропасть. Дойдя до описания, как, спускаясь по тропинке вниз, Печорин заметил между расщелинами скал окровавленный труп Грушницкого, композитор меня остановил:
- Дальше не читайте.
Мне трудно сказать, сколько времени длилось тягостное молчание. Я сидел как ошпаренный кипятком. Чёрт знает, что такое! Ведь роман Лермонтова я читал неисчислимое количество раз и при этом всегда переживал за Печорина, полагая, что Грушницкий получил заслуженную кару. И как теперь всё перевернулось вверх дном! В чём заключалась магия сегодняшнего совместного чтения и почему эпизод дуэли неожиданно приобрёл обратную идейную силу? Неужели там, где господствует культ личности (в данном случае культ Печорина), всё остальное становится мелким?
Наконец дрожащим голосом я вымолвил:
- Печорин - негодяй. Я оклеветал Грушницкого. Евгений Григорьевич, позвольте мне на ваших глазах изорвать в клочья эту несчастную балладу! - И я протянул руку к нотному листу, лежащему на крышке рояля.
- Стоп! - Брусиловский хлопнул ладонью по моей руке. - Что за несносный еврейско-румынский темперамент! Не смейте притронуться к листу! Я назвал ваш опус гнусным только потому, что дальше не намечалось развитие образа Грушницкого, и характер получался однолинейным. Успокойтесь. Через пару минут мы поговорим о чём-то постороннем, а потом снова вернёмся к вашим куплетам, которые вы почему-то упорно именуете балладой. Вернее, мы с вами сейчас поговорим не столько о постороннем, сколько о некоторых пророческих случаях, которые так или иначе имеют отношение к художественному творчеству.
И маэстро заговорил о дуэли Лермонтова и Мартынова, которая состоялась после написания романа "Герой нашего времени". С его точки зрения, эта дуэль произошла по заранее написанному сценарию поединка Печорина и Грушницкого, но только с грубым перемещением знака "плюс" на знак "минус". Печорин - это ведь частично сам Лермонтов, а Грушницкий, несомненно, во многом списан с Мартынова. Да, Мартынов оказался убийцей великого русского поэта. Но кто его сделал убийцей? Да сам же Лермонтов с его несносным язвительным характером: он постоянно подтрунивал над ним, а иногда морально уничтожал в присутствии женщин, перед которыми тот красовался с двумя кинжалами на боку. Лермонтов говорил, что он похож на двух черкесов одновременно. По мнению Евгения Григорьевича, для Мартынова это было очень унизительно, ибо восторженные взгляды доставались поэту, а на незадачливого щеголя женские глаза излучали насмешку, а порой и презрение. Брусиловский был убеждён, что некоторые литературоведы совершают большую ошибку, отождествляя дуэль Пушкина и Дантеса с дуэлью Лермонтова и Мартынова. При одинаковой политической сфере - это совершенно разные дуэли.
- Я не знаю, прав я или нет,- продолжал композитор,- но мне кажется, что Мартынов, прочитав "Героя нашего времени", узнал себя в Грушницком и решил в реальности исправить его ошибку. Он просто подошёл к Лермонтову и застрелил его. А ведь Лермонтов предварительно выстрелил в воздух... Понимаете? Вот почему великого поэта нельзя отождествлять полностью с Печориным. Ведь Печорин поступил как Мартынов, а Грушницкий поступил как Лермонтов. Удивительное перетекание качеств одного человека в другого, причём в антипода. Учтите, что я вам сейчас объясняю уже не конкретную сюжетную ситуацию из романа, а растолковываю сущность самого мощного направления в русской литературе девятнадцатого века, сущность критического реализма, запечатлевшего мешанину разнородных качеств в человеческой личности. По-видимому, на филфаке вам дали не совсем ясное представление о новых горизонтах этого творческого метода. Впрочем, сейчас я думаю совсем о другом. Какой мистической силой обладает каждое слово - написанное и сказанное! Ведь дуэль, смоделированная Лермонтовым в романе, полностью воплотилась через год в реальной жизни. Только, повторяю, с обратными знаками. Это случилось потому, что Лермонтов очень хотел увидеть в Мартынове то духовное просветление, которое он приписал Грушницкому. Ему была чужда назидательная демагогическая речь. Выстрелив в воздух, поэт прижал пустой пистолет к груди и, улыбаясь, ждал подходившего Мартынова...
- Евгений Григорьевич,- взмолился я,- вы меня окончательно запутали, и сейчас передо мной возникли новые трудности. Ведь раньше я считал, что главная моя беда заключается в отсутствии консерваторского образования, из-за чего я не смогу решить чисто технические проблемы. А теперь вы на меня неожиданно обрушили новую проблему - литературную, да ещё с философским подтекстом. Что делать?
- Я вам уже двадцать раз говорил, что в первую очередь у меня на столе должно лежать готовое либретто. Если ваши соавторы отлынивают, то пишите сами. Тогда станет ясно, чего в нём не хватает по части литературного и философского осмысления материала. Прекратите пичкать меня гречишным мёдом! Предупреждаю, что даю вам последнее указание без наличия либретто. Далее буду вас консультировать только при его наличии. Иначе можете не приходить вообще. Итак, слушайте моё последнее безлибреттное указание.
И далее Брусиловский снова пустился в рассуждения о перетекании личностных качеств одного человека в другого, подчас антипода. Эту проблему мне предстояло решить в небольшом симфоническом эпизоде под условным названием "Смерть Грушницкого". Естественно, мне придётся показать лишь фортепианную версию, так как до оркестровой я ещё не дорос. Что делать? А вот что. Нужно взять какую-то определённую тему из музыкальной характеристики Грушницкого и придать ей иной характер. Балладу, то бишь куплеты - не трогать. Пусть всё остаётся на месте. А вот дебильную, назойливо повторяющуюся фразу "О, вам всё это не понять!" следует использовать, переводя её в другую тональность. Вместо ми мажор - до минор. Тогда в эпизоде смерти она приобретёт похоронный оттенок. Секвентное развитие темы должно завершиться цитатой из Романса Печорина.
- Только не вздумайте прибегнуть к модуляции при цитировании. Тема Печорина должна непринуждённо вытекать из темы Грушницкого как нечто неразрывно целое. Слушатель и зритель будущей оперы должен понять, что, убив Грушницкого, Печорин убил одновременно и себя. Вот что вы должны сделать.
И я, мгновенно загоревшись этой идеей, буквально вскричал:
- Евгений Григорьевич, а сколько минут должен звучать этот симфонический эпизод?
- Не минут, а секунд,- спокойно ответил композитор. - Придётся прибегнуть к секундомеру. Постарайтесь уложиться в сорок – сорок пять секунд. Не более.
- Ну как можно работать с секундомером? - удивился я. - Ведь это убьёт вдохновение, и ничего путного не сочинишь.
- О-о-о... Вы, оказывается, плохо знаете, как работает ваш кумир. На одном из совещаний по киномузыке в Москве я сам своими ушами слышал, как он признался, что прибегает к секундомеру, когда Пырьев или Александров дают ему задание уложить музыкальный фрагмент в соответствующий эпизод фильма. Ваш Дунаевский принялся даже рассуждать, что при работе с секундомером он невольно попадает в особую сферу, которая порождает непредвиденные ассоциации и даже свежую образность.
- Не может быть, чтобы Дунаевский сочинял зажигательную и глубоко лиричную музыку, посматривая на секундомер - принялся я упорствовать. - Ведь вдохновение...
- Перестаньте говорить пошлости о вдохновении! - резко оборвал меня учитель. - Над музыкальным произведением надо трудиться по-крестьянски: как пахарь или косарь. Вдохновение чаще всего приходит во время работы. Правда, иногда ни с того ни с сего неожиданно взбредет в голову музыкальная тема - это может случиться на улице, в трамвае, в горах Медео, да мало ли где... И тут сразу же хватаешь записную книжку, начинаешь чертить нотный стан и записывать. Но это - в виде исключения. Повторяю: вдохновение приходит во время работы. Чайковский, например, говорил, что иногда ему лень подойти к роялю, но усилием воли он заставляет себя это сделать, вначале ничего не получается, а потом, в процессе импровизации, приходит это самое вдохновение, и он настолько увлекается, что перестает замечать минуты и часы.
- Так как же: поставить секундомер, смотреть на стрелку и сочинять симфонический эпизод "Смерть Грушницкого"?
- Вы, Шафер, часто поражаете меня своим подвижным и бойким умом, но иногда какой-то странной тупостью. Когда это я вам говорил, что музыку надо сочинять, поглядывая на секундомер? Неужели вы не догадались, что я имел в виду совершенно другое? Сочиняйте без всякого секундомера, поддаваясь лишь так называемому вдохновению. Пусть сочинённый вами кусок длится хоть полчаса или даже час. А потом строгим аналитическим умом оцените, что у вас получилось, и тогда уже можно смотреть на секундомер и укладывать полученный результат в нужное количество времени. Сокращайте и переделывайте. Ваш кумир именно так и делает. Зажигаясь и проникаясь без секундомера, он затем проверяет по нему то, что сделал. Если хотите знать, я порой тоже так делаю.
- Вы?!
- Да, я. Мне недавно принесли сценарий будущего кинофильма "Дочь степей". У меня уже есть ряд заготовок, которые я сочинил, как вы изволили выразиться, "по вдохновению". Но потом придётся подчиниться Шакену Айманову, то есть смотреть на секундомер, исправлять и урезывать. Лишь в одном ему не уступлю: там будет вальс, который мне жаль портить, и я потребую, чтобы он прозвучал полностью. Потому что он у меня получился не хуже вашего "Вечернего".
- Не хуже! Евгений Григорьевич, вы надо мной смеётесь.
- Нет, не смеюсь. Вы, кажется, так и не поняли, почему я на вас трачу своё драгоценное время.
Я не знал, что подумать. Взглянул на часы. Батюшки! Половина четвёртого. Такого не было никогда. Вместо одного часа я просидел у маэстро три с половиной часа.
- Евгений Григорьевич, я преступник. Почему вы меня не прогнали?
- Потому что нам предстоит долгая разлука. В следующий раз вы ко мне придёте не раньше, чем через три-четыре месяца. Во всяком случае позвоните мне в последний понедельник сентября. Так складываются обстоятельства.
- Но как же! Вы ведь сказали, чтобы к следующему понедельнику я принес "Смерть Грушницкого".
- Я на этот раз ничего вам не говорил про понедельник. Придете в субботу.
- Как в субботу? В субботу же премьера "Дударая"!
- Но вы же будете на премьере?
- Конечно буду! Ещё как буду! У меня уже и билет в кармане.
- Идеально! Ну вот... Вы же, наверное, захотите покритиковать меня после премьеры? Ну так и притащите вашу "Смерть" прямо за кулисы. А вообще-то вы непредсказуемы. Вдруг вам придёт в голову ещё и поздравить меня. Тогда уж не стесняйтесь.
- Евгений Григорьевич, ну до того ли вам будет? О каком Грушницком может идти речь сразу же после премьеры вашей оперы? Вы же весь будете под впечатлением…. под впечатлением... под переживанием... переживанием...
- Вот так филолог! Впервые слышу выражение "под переживанием". Находиться можно под каблуком законной жены, а не под переживанием.
- Вы шутите, а я не понимаю, как можно говорить о Грушницком сразу же после такого грандиозного события, как...
- Перестаньте! Опять та же песня. Кто вам сказал, что я собираюсь говорить о Грушницком моментально после окончания оперного спектакля под названием "Дударай"? Вы просто мне дадите нотный листок, я положу его в карман, а в понедельник, первого июня, вы мне позвоните от двенадцати до часу, и я вам кратко отрапортую по телефону о результате вашего эксперимента. А встретимся визави лишь в конце сентября. Понятно? Или у вас на плечах не еврейская голова? -
И, провожая меня до двери, маэстро вдруг довольно четко промурлыкал:
Но Божий дух во мне не сгинул
И, взяв за шиворот его,
Я в водопад с утёса скинул
Черкеса дерзкого сего.
Я обомлел, а потом удивлённо спросил:
- Евгений Григорьевич, вы что - наизусть запомнили куплеты Грушницкого?
- Да тут невольно запомнишь, если там такая гениальная рифма, как "его – сего". Не пойму, почему этого Щербакова не отчислили из филфака за такую рифму. Ведь такой текст можно напевать только закрытым ртом.
- Это написал вовсе не Щербаков, а Устинов. Я попрошу его переделать текст.
- У вас, Нахман Гершевич, какая-то необъяснимая мгновенная реакция на мои слова. Думаю, что это потому, что не успеваете их обдумывать. То упорствуете, как молдавский вол, то, как израильский агрессор, пытаетесь тут же все переделать, перевернуть вверх дном, уничтожить. Скажите вашему Устинову, что я прощаю ему эту рифму. Если бы она мне попалась в арии или речитативе Печорина, то я немедленно написал бы протест в Организацию объединённых наций. А у Грушницкого "его – сего" звучит вполне естественно. Именно так он и должен был рифмовать, если бы писал стихи. Говорят, убийца Лермонтова тоже баловался стихами, Не сомневаюсь, что он в точности так же рифмовал - в соответствии со своим интеллектом.
- Евгении Григорьевич,- заныл я,- у меня теперь в голове ужасная путаница. Вы так здорово объяснили мне, на сколько Грушницкий морально превзошел Печорина. А теперь что получается? Получается, что Грушницкий всё-таки ничтожество.
- Господи Боже мой! Да я же час тому назад прочитал вам лекцию о критическом реализме. Реализм несовместим с эпохой классицизма, где господствовали однолинейные характеры. Грушницкий - разный, в нем многое перемешано. Печорин превосходит его умом, талантом, изысканным аристократизмом. Грушницкий же в трагической ситуации превосходит Печорина честностью, чувством собственного достоинства и готовностью получить смертельное наказание за допущенную подлость. Он пошляк, но всё же - человек. И убив его, Печорин убил одновременно и себя, хотя и остался жив. Как филологу вам явно не хватает опыта литературно-художественной критики. Передайте уважаемой Поссе, чтобы она ликвидировала ваш пробел. Не могу же я полностью взять на себя её функции.
- Да...задачка мне с этим симфоническим эпизодом,- уже, прощаясь, сказал я.
- Хотите, я вам окажу последнюю помощь? - неожиданно спросил маэстро. – Только прямо тут, у дверей. Иначе, если снова присядем, то будем загорать еще четыре часа. И тогда я вас покормлю ужином, коли уж пообедать не довелось.
- Что вы, Евгений Григорьевич!
- Ну, раз не хотите, так слушайте. Только сейчас будет не лекция, а короткий экзамен, состоящий всего из двух вопросов. Правда, вы не терпите экзаменационных вопросов...
- Хорошо, потерплю.
- Итак, первый вопрос. Вы хотели бы, чтобы на дуэли не Дантес убил Пушкина, а Пушкин Дантеса?
- Ну конечно,- торопливо ответил я, - мне хотелось бы, чтобы Пушкин уби…и…и…- и дальше не смог договорить.
- Ага! - с торжеством воскликнул композитор. - Почему же вы вдруг осеклись и стали заикаться еще больше, чем я?
- Нет,- медленно ответил я. - Я не хотел бы, чтобы Пушкин убил Дантеса.
- Тогда второй вопрос, вытекающий из первого. Бывали дуэли, которые заканчивались примирением противников. Но в данном случае примирение абсолютно исключено: кто-то должен быть убитым. Но вы не хотите, чтобы Пушкин убил Дантеса. Значит, вы хотите, чтобы всё было наоборот?
- Евгений Григорьевич, вы задали мне страшный вопрос.
- Совершенно верно. Это страшный и жестокий вопрос. Но я прошу на него ответить.
- Но вы же сами догадываетесь, как я мог бы вам ответить. Зачем же говорить? У меня язык не поворачивается. Я не могу вот прямо...
- А вы подыщите нужные слова. Чтобы получилось не прямым текстом, но чтобы ясно прояснилась ваша позиция.
- Ну... пусть всё произошло бы, как произошло...
- А почему? Почему? Почему? - принялся настаивать композитор.
- Ну... если примирение исключено и убийцей должен был стать Пушкин,
так как же после этого в школьные годы мы смогли бы учить наизусть "Буря мглою небо кроет", "Сквозь волнистые туманы", "Я помню чудное мгновенье"?
- Молодец! Правильно! Хотя я и подвержен некоторым атеистическим веяниям, но глубоко убеждён, что существуют какие-то высшие силы, которые не допускают, чтобы поэты, художники, творцы стали убийцами. Не Лермонтов убил, а его убили. Не Рылеев казнил царя, а царь казнил Рылеева. И не только в русской, но и в мировой истории можно найти много таких случаев. Высшие силы не допускают, чтобы великие творцы носили клеймо убийц.
- Но почему они погибли в таком молодом возрасте?
- Природа и это предусмотрела. Она дала им возможность полностью реализоваться. Пушкин, Лермонтов и Рылеев успели сделать главное в своей жизни, потому что рано созрели.
- Да, но сколько они смогли бы ещё сделать! - отчаянно выкрикнул я.
- Но главное они всё же успели сделать! - безапелляционно повторил композитор. - Всё остальное, если бы они продолжали творить, было бы просто прибавлением к сделанному. Прекрасным прибавлением, но всё же прибавлением. Вот Лев Толстой жил долго. Если бы он погиб молодым в период Севастопольской войны, то не было бы ни "Войны и мира", ни "Анны Карениной", ни "Воскресения". Высшие силы не допустили, чтобы он погиб на самом опасном бастионе, где беспрерывно рвались снаряды и падали бомбы. Потому что, в отличие от Лермонтова, Толстой не успел полностью реализоваться в двадцать шесть лет, А Пушкин, Лермонтов, Рылеев - успели. Если к ним ещё прибавить и Добролюбова, который к двадцати пяти годам созрел не только как публицист и блестящий литературный критик, но и как оригинально мыслящий философ, то сразу же рассеется мрачная атмосфера вокруг этих людей. Они всё успели сделать!
- Выходит, что Печорин всё-таки убийца,- обречённо промолвил я.
- Не забывайте ни на минуту,- поправил меня композитор,- что дневник Печорина - это дневник покойника. В кратком предисловии к нему Лермонтов сообщает, что, возвращаясь из Персии, Печорин умер. Умер в расцвете лет, не дожив до тридцати. Ведь это же гениальный художественный приём! Читатель размышляя над неблаговидными поступками "героя нашего времени", постоянно помнит, что за все свои прегрешения он расплатился жизнью. Это же производит колоссальное впечатление! Печорин расплатился всем, что имел - молодостью, здоровьем, счастьем, умом, талантом, неисполненными желаниями…. В общем, размышляйте над симфоническим эпизодом, который должен длиться не более сорока пяти секунд. - И опять-таки неожиданно маэстро вторично промурлыкал: "Но Божий дух во мне не сгинул...".
- Евгений Григорьевич! - ревниво воскликнул я. - Мне кажется, что куплеты Грушницкого вам понравились больше, чем романс Печорина.
- Не говорите глупостей, мой благородный и скромный Нами Гитин! - отозвался композитор. - Просто, во-первых, мне подумалось, что вы должны поставить три фермато над "Но Бо-жий", и тогда, начиная с "дух", куплеты приобретут приплясывающий характер, благодаря чему фанфаронство Грушницкого проявится ярче. Представляю себе, как это бы исполнил Мартинсон. Но где Мартинсон? - Брусиловский стал оглядываться по сторонам. - Нет ни Мартинсона, ни Мартынова... Ну а во-вторых... Во-вторых, накануне премьеры "Дударая" у меня появилось игривое настроение. Как ни странно, оно связано с моим тревожным состоянием.
- Вы не уверены в успехе премьеры? - загорячился я. - У Брусиловского всегда был и будет успех, успех и ещё раз успех!
- Не надо громких слов,- тихо возразил композитор. - Дело здесь совершенно в другом. Хотя да, в чём-то я сомневаюсь. Тут уже успели появиться разные доброжелатели, которые участливо мне советуют сократить оперу и выбросить из неё целые куски: дескать, она слишком длинна, громоздка, и публика этого не выдержит. Понимаете? Не публика должна приспособиться к восприятию серьёзного оперного представления, а я должен приспособиться к её уровню. Но, знаете, по этой части я меньше всего волнуюсь. Даже горжусь, что попал в положение Глинки: ему тоже советовали сократить "Руслана и Людмилу" чуть ли не наполовину, чтобы публика, упаси Бог, не заскучала. Меня сейчас тяготит другое. Помните, что сказал Пушкин, обращаясь к Поэту? "Ты - сам свой высший суд". То есть в конечном итоге не критики, а сам творец оценивает по-настоящему своё создание. Так вот - я уже оценил своего "Дударая". И "мне грустно", как сказал Лермонтов в известном стихотворении. - Лицо моего Учителя приняло какое-то отстранённое выражение. Он смотрел поверх моей головы и немного в сторону, но я хорошо видел его тоскующие глаза. В таком виде он предстал передо мной впервые, и мне стало не по себе, даже мурашки пробежали по спине. Это был единственный случай (больше такое не повторялось), когда, отбросив иронию и назидательный тон, композитор поделился со мной сокровенными мыслями, как с самым близким человеком, который мог бы его понять. - Да, мне грустно,- продолжал композитор, - потому что я достиг вершины в своём оперном творчестве, и других вершин уже не будет. Двух одинаковых вершин не бывает ни у писателя, ни у композитора, ни у живописца. Какие бы великолепные вещи ни создавал Лев Толстой после "Войны и мира", но уровня романа-эпопеи он уже не достиг. Какие бы блестящие опусы ни создавал ваш кумир, но выше "Песни о Родине" он не поднялся. Возьмите Шекспира. Никто ведь не станет спорить о гениальности "Ромео и Джульетты", "Отелло", "Короля Лира". Но всё равно выше "Гамлета" у него ничего нет. Эго не только художественная, но и философская вершина великого драматурга. Сравните всё это с восхождением альпиниста. Вот он покоряет вершину за вершиной - и ощущает себя героем. И наступает момент, когда он достигает самой высокой вершины. Выше уж некуда... Ему радостно и... грустно, потому что выше уже не подняться. И здесь ему не поможет самый могучий буксир….