- Да это же рецидив "Домостроя"!
- А я этого не стыжусь. У меня есть великий союзник - Лев Толстой. Вы плохо читали "Войну и мир". Иначе бы поняли, что именно в таком плане создан образ Наташи Ростовой. Она не занимается политикой, не пишет романы, а воспитывает детей и обихаживает мужа - Пьера Безухова. Поэтому он с двойной энергией вкалывает там, в своём тайном обществе. А как же иначе? Ведь дома у него всё в порядке: ждёт любящая жена, ждут дети, за которыми есть хороший присмотр.
- А Вера Павловна из романа Чернышевского "Что делать?"
- Упаси Бог иметь такую жену!
- А молодые комсомолки, которые наравне с парнями возводили Комсомольск-на-Амуре? Как прекрасно их описала Вера Кетлинская в романе "Мужество"!
- Наравне! Нашли чем гордиться! Значит, вы, девушки, видите своё равенство с парнями в том, что вам предоставили возможность рядом с ними орудовать кайлом? Именно такое равенство вам нужно? Что ж, получайте его! Вы его заслужили!
- Значит, и роман "Мужество" вы не признаёте...
- Это не роман, а дамские кружева. И вообще я не знаю ни одного приличного романа, написанного женщиной... Когда женщина садится писать роман, это так же противно, когда мужчина начинает пудриться, краситься и выщипывать брови.
Реплики Шолохова уже начали попахивать "политикой" (в особенности его рассуждения о "заслуженном равенстве" мужчины и женщины), и кто-то со сцены крикнул в зал:
- Товарищи! Михаил Александрович устал! Разрешите от вашего имени поблагодарить его! Давайте прекратим ненужную дискуссию!
Но не тут-то было. Почти весь зал поднялся на ноги, слышался грохот упавших сидений, люди стали беспорядочно двигаться к сцене, и впереди всех - симпатичная, полноватая молодая женщина с горящими глазами:
- Михаил Александрович! Вот я приехала из сибирской глухомани в Алма-Ату, хочу учиться, хочу пробовать писать... Неужели вы считаете, что я поступила неправильно? Неужели мне предназначено судьбой стоять у плиты и варить борщ?
- А вы попробуйте написать роман. Спыток - не убыток.
- А чем занимается ваша жена?
- Только не романы пишет!
- А сколько у вас детей?
- Четверо, чего и вам желаю! - последнюю реплику Шолохов бросил уже через плечо, наполовину обернувшись спиной к зрительному залу. На сцене его быстро подхватили под руки, и вот - опять-таки чего не помню, того не помню - до сих пор не могу понять, куда он сразу же исчез вместе со всеми членами ректората и парткома. Ведь запасной выход на сцене отсутствовал, надо было сойти со ступенек в зал, а в зале творилось невообразимое, возникла настоящая свалка, проход в фойе был забит. Вот в этой свалке я впервые услышал саркастически переинтонированную знаменитую строку Пушкина "Души прекрасные порывы". Кто-то хорошо поставленным баритоном несколько раз весело выкрикнул: "Души их, эти прекрасные порывы! Души! Души их, товарищ Шолохов!". Создалось впечатление, что между студентам началась междуусобица - каждый стремился доказать своё: "А чего этот тип вылез со своим эстетическим кредо!". "А тот почему в ответ начал хамить?". "Ну а ты чего ревел белугой, да ещё свистел?" и т. п.
В движущемся потоке людей, как против течения реки, расталкивая всех локтями, к Наташе и ко мне упорно пробивался солидный мужчина с искажённым лицом.
- Бухгалтер, - растерянно сказала Наташа. Оказавшись лицом к лицу с Наташей, бухгалтер рявкнул:
- Ну? Кто оказался прав? Что бы вы сейчас делали со своей вазой? Уже выплеснувшись с потоком в фойе, я столкнулся с Альбертом Устиновым:
- Алик! Ты здесь! Ты, оказывается, приехал! Ну как?
Едва шевеля побелевшими губами, Алик произнёс всего одно слово, которое я не могу позволить себе воспроизвести - из уважения к Шолохову, из уважения к самому Алику, и, чёрт возьми, из уважения к своим собственным чувствам... Дело в том, что среди прочих журналистов-старшекурсников, проживавших в нашей большой общежитской комнате, был студент, которого мы многозначительно называли только по имени, отчеству и фамилии: Пётр Яковлевич Шульга. Наша озорная имитация высокой почтительности была обусловлена тем, что сей студент объявил сам себя "классиком" - классиком карточной игры в подкидного дурака. Он разработал теорию "девяти традиционных" партий (попутно - "малую традицию" для трёх партий), устраивал карточные турниры между этажами (и куда только глядел комитет комсомола!) и заставлял каждого проигравшего громогласно произносить сакраментальную фразу: "Пётр Яковлевич, ты - классик, а я..." - далее следовало слово, которое не хочу воспроизвести, хотя оно вполне печатное.
Нисколько не сомневаюсь, что Альберт Устинов произнёс это слово под влиянием испытанного стресса, и оно никак не отражало его подлинного отношения к Шолохову, как и все мы, он не сразу осознал, ЧТО произошло. Да, мы хорошо знали Маяковского. Но мы плохо знали (или совсем не знали) Омара Хайяма, который изрёк:
Если подлый лекарство польёт тебе - вылей!
Если, мудрый подаст тебе яду - прими!
Да что Альберт! Даже Татьяна Владимировна Поссе, наш самый авторитетный преподаватель, отказалась от целебного яда.
***
На следующий день мы с ней снова встретились на кафедре литературы по поводу моей дипломной работы "Проблема искусства в романах Ильи Эренбурга".
- Наверное, вы не очень обиделись за Илью Григорьевича, если досидели до конца, - сказала она, иронично посмотрев на меня сквозь стёкла своего неизменного пенсне.
- Да вот... если бы не этот аспирант, то вечер, может быть, прошёл бы по-другому, - попытался я защитить не то себя, не то Шолохова.
- Аспирант, конечно, задал дурацкий вопрос, но Шолохов... Шолохов обязан всегда помнить, что он автор "Тихого Дона" и что своим поведением он должен соответствовать великому произведению, которое создал, а не ковать крамолу на самого себя. Вот и доковался: пошли слухи, что он присвоил чужую рукопись.
- Вы в это верите?
- Нисколько. Просто говорю: теперь мне понятно, почему поползли слухи, которые нашли пристанище не только в быту, но и в учёной среде. Своим поведением Шолохов вызывает раздражение, и люди не хотят видеть в нём автора "Тихого Дона"... Вот слушайте. Я расскажу вам, как при подобных обстоятельствах вёл себя другой великий писатель. Вы же знаете, что мой отец, Владимир Александрович, был в дружеских отношениях с Владимиром Галактионовичем Короленко. Ну а я, приезжая в Петербург, всегда заходила в редакцию "Русского богатства", чтобы проведать писателя. Тем более, что иногда мне приходилось выполнять роль курьера между ним и отцом - привозила и отвозила письма, рукописи, книги. И вот однажды я оказалась свидетелем, как некий ужасно идейный прогрессист ворвался в кабинет Владимира Галактионовича и стал обвинять его в "неуместном парламентизме". Он кричал, что революция должна быть похожа на "свирепый ветер", а в противном случае это не революция, а кислое молоко. И ещё он что-то говорил о "мелкобуржуазной стихии с её ложным гуманизмом". Причём после каждой фразы он требовательно приказывал: "Отвечайте, отвечайте, отвечайте?" - ну прямо как прокурор, который на суде призывает к ответу матёрого преступника... "Я бы вам ответил, - дождавшись паузы, спокойно сказал Короленко, - но вы уже и без того наказаны. Вы доверились свирепым ветрам, которые занесут вас в очень опасное место. Примите мои соболезнования". Вот вам образец интеллигентного ответа на непристойные приставания... А ведь при других обстоятельствах Короленко мог быть и резок. Вспомните, с какой страстью он защищал Бейлиса... Владимир Галактионович вёл себя в быту в полном соответствии со своими художественными творениями. А Шолохов...
А Шолохов... Не буду лукавить: я тогда полностью согласился с Татьяной Владимировной. Согласился не потому, что она была руководителем моей дипломной работы, а потому, что она была человеком, который вселял в меня силы, чтобы ежечасно исполнять свой моральный долг перед людьми и перед самим собой. И лишь много лет спустя после того как остановилось и умолкло её доброе сердце, я понял, что она, как и все мы, находилась в плену навязанных схем и ошиблась в оценке скандального вечера. Теперь я мыслю по-другому и могу с уверенностью сказать: Шолохов выступил перед нами именно как автор "Тихого Дона" и "Поднятой целины". Попробую это обосновать.
***
Вся жизнь и всё творчество Шолохова озарено той диалектической красотой, которая свойственна всему нестандартному в нашем стандартном мире. Его полная и здоровая натура, впитавшая в себя соки народной жизни, упорно сопротивлялась всяким инструкциям и регламентациям. Будем самокритичны: большинство из нас всё-таки подвержено верховному влиянию и, гордясь своим свободолюбивым духом, мы подчас не замечаем, что стихийно поддерживаем любое абсурдное решение, спущенное "сверху". В этом плане меня умилило детски-непосредственное восклицание президента России Владимира Путина: "Я не виноват, что всё, что мы делаем, находит поддержку у населения".
Шолохов вторгся в литературу в горькое и прекрасное время, когда дух злобы пытался подавить благородные стремления людей воплотить в жизнь давний священный девиз: "Свобода, равенство, братство". Мы сегодня отдаём предпочтение Булгакову, который с душевной болью и с надклассовых позиций рассказал нам о трагедии белого движения. Но ведь это же самое сделал и Шолохов в "Тихом Доне", причём независимо от Булгакова. У Шолохова это получилось фундаментальней - с тысячекратным эхом. А произошло это потому, что главными действующими лицами в "Тихом Доне" являются не представители привилегированных сословий, а люди из народной гущи, телом и душой связанные с родной землёй. И главным героем писатель сделал Григория Мелехова, над трагической судьбой которого проливали слёзы миллионы советских читателей. А по какому праву, спрашивается? Ведь Мелехов метался от белых к красным, а потом и вовсе изменял советской власти, пристав к бандитской шайке. По всем канонам социалистического реализма его надо было пригвоздить к позорному столбу, а Шолохов воплотил в нём сердце и ум народа, показал яркую индивидуальность, для которой обрести место в жизни - высший смысл её духовной сущности. Это был скандальный вызов всей советской литературе, уповавшей на правильно сконструированную личность, непосредственно связанную с организационными рамками государства! Диву даёшься, что не только сам писатель уцелел в период сталинских репрессий, но уцелел и "Тихий Дон": он постоянно переиздавался, правда, с неизбежными поправками, которые никак не могли изменить его общую антистандартную направленность.
Помню, когда появился в печати роман Бориса Можаева "Мужики и бабы", один московский булгаковед со злорадным торжеством сказал мне: - Ну - теперь хана "Поднятой целине" Шолохова. Теперь в школах эпоху коллективизации будут изучать по "Мужикам и бабам".
Прошло два десятилетия... И где они, эти "Мужики и бабы"? Нет, я не хочу сказать, что это был плохой роман. Наоборот. В своё время он восхитил меня гражданским мужеством автора, обнажившим скрытые пласты трагедии русской деревни, которая была разорена догматиками от социализма. Не скрою: был в моей жизни период, когда "Поднятая целина" отошла куда-то в сторону... Но вот миновал XX век, и "Поднятая целина" как-то тихо и незаметно вновь заняла своё законное место в моём читательском сознании. Что же произошло?
Дело здесь не только в разнице между двумя писательскими талантами. Дело даже не в разных мировоззрениях. Вся суть - в разных мироощущениях. У Шолохова проявляется мироощущение народного сказителя, отвечающего на удар судьбы ударом воинствующего оптимизма, благодаря которому народ не просто "выживает", а живёт с достоинством (отсюда - уникальный образ деда Щукаря - символ неистребимой живучести народа). У Можаева - яростный налёт на политику советской власти в период коллективизации, обнажение холодного себялюбия под маской пылких идейных лозунгов и... абсолютное неверие в возможность гармонии между индивидуальным сознанием отдельного человека и коллективным сознанием общества. Положительные персонажи Шолохова греют - вне зависимости от их поступков. У Можаева - они вызывают лишь сочувствие и сострадание; что само по себе тоже немало, но это уже другой подход к изображению человеческой личности.
Что же касается "налётов" на представителей власти, то у Шолохова это, пожалуй, более впечатляюще, чем у Можаева. Хотите знать, кто развалил могучую державу - СССР? Бросьте понапрасну трепать имена Никиты Сергеевича и Михаила Сергеевича, благодаря которым мы получили возможность свободно высказывать свои взгляды. А лучше перечитайте главу из "Поднятой целины", где партийные начальники исключают из своих рядов непутёвого, но стопроцентно честного коммуниста Макара Нагульнова и пытаются отобрать у него партбилет, который ему дороже собственной жизни. Несколько десятилетий спустя подобные начальники, приспосабливаясь к новой обстановке, повыбрасывали свои личные билеты, а один из них, известный режиссёр, всенародно сжёг его перед неисчислимым количеством телезрителей - и тем самым стал (почему бы и не погордиться?) родоначальником телевизионных шоу в постсоветские времена. Шолоховская глава воспринимается сегодня как экспозиция или предвестие будущего трагического финала первого в мире социалистического государства. А диагноз - единственный: самоедство. Теперь сделайте вывод: кто проявил большее мужество - Шолохов или Можаев? Первый писал в условиях жёсткой регламентации: это - можно, а это - нельзя. Второй писал, когда уже почти всё было можно...
Шолохов выступал перед нами в университете в полном соответствии со своими романами - свободный от фетиша и от холуйства. Он бил наповал по нашей зацикленности, по нашему преклонению перед господствующей "правильностью", по сковавшей нас цепи догматических представлений, цепи, которая состояла из множества маленьких звеньев. Хотя мы и смеялись над многими остроумными репликами писателя, но подлинной глубины его юмора так и не поняли, не заметили его органичности с лучшими комическими сценами "Поднятой целины". Мы слишком всё воспринимали "в лоб", потому что учились и росли не столько в среде мудрецов, сколько в атмосфере "мудрых решений" и "мудрых постановлений".
А ведь Шолохов, иронизируя над "женской литературой", на самом деле имел в виду высокоидейных рабынь, добровольно надевших на себя золотые уздечки (золотая узда - всё равно узда). Объявляя Маяковского "покойником", он выступил не столько против самого поэта, сколько против узости наших поэтических представлений об иных поэтических мирах. Уважая Эренбурга, Шолохов никак не мог быть поклонником его урбанистического стиля, поскольку этот стиль не совмещался с народной эстетикой (вот вам и "эстетическое кредо"!).
Напрашивается аналогия. Например, Павел Васильев называл Александра Вертинского "волчьей сытью". Это было абсолютно несправедливо по отношению к изящным салонным песенкам знаменитого певца и артиста, но это было точное обозначение несовместимости двух стилей:
Мы ещё Некрасова знавали,
Мы ещё "Калинушку" певали...
Правильно! Если Павел Васильев был бы поклонником Александра Вертинского, то никогда не стал бы Павлом Васильевым. Если Шолохов восхитился бы в молодости романом Эренбурга "Хулио Хуренито", то никогда не написал бы "Тихого Дона". Вспышки румянца на наших лицах во время встречи с писателем были показателем нашей инфантильности, нашей отсталости от новых проблем, выдвинутых эпохой "оттепели".
Разумеется, Шолохов подчас действовал в пределах доступного, отдавая дань своему времени. Если в первой половине 30-х годов, рискуя жизнью, он писал Сталину горькие письма, в которых обличал перегибы периода коллективизации, то в 60-е уже давал повод для обвинений в беспринципности: мог миловаться-целоваться то с Хрущёвым, то с его могильщиком - Брежневым. А во время судебного процесса над Синявским и Даниэлем и вовсе вёл себя, мягко выражаясь, некрасиво, вызвав великий гнев Лидии Корнеевны Чуковской. Правда, первый из них, сочинивший в ссылке кощунственный опус "Прогулки с Пушкиным", оказался недостойным этого великого гнева. Но здесь уже возникает совершенно другая моральная проблема.
Ну а что касается нас, то мы постоянно забываем банальную истину: о горах судят по вершинам. Почему мы должны судить о Шолохове по его странным душевным перепадам и переходам, обусловленным конкретным временем? Почему мы в таких случаях забываем о главных моментах в его жизни, когда он возвышался над временем, приобретая историческое значение великого человека, который сказочно обогатил русскую литературу?
У меня никогда не хватало терпения дочитывать до конца различные "исследования", обличающие Шолохова в плагиате. Да ведь даже невооружённым глазом видно, что и "Донские рассказы", и "Поднятая целина", и лучшие главы романа "Они сражались за родину" написаны той же рукой, что и "Тихий Дон". Так нет - до сих пор наши любимые правдолюбцы пытаются взращивать те недобрые семена, которые были посеяны ещё в конце 20-х годов, когда появились первые две книги "Тихого Дона". Неловко вспоминать интервью Фазиля Искандера по телевидению. Симпатичная ведущая увещевала его: англичане, дескать, уже компьютерным способом доказали подлинность авторской рукописи "Тихого Дона", а тот упорно: нет, не может этого быть. Ну - с Фазиля Искандера спрос невелик: всё-таки художник, подверженный различным эмоциям... Но учёные-литературоведы! Они-то должны быть верны научной истине! Куда там... Придумываются шаловливые иезуитские приёмы, при помощи которых авторство Шолохова вроде и не отрицается, но в то же время подвергается сомнению. По этой части весьма искусно действует Бенедикт Сарнов. Как-то мне попалась одна его любопытная статья, где, сопоставляя творчество разных писателей, он никак не мог пройти мимо Шолохова. Так вот - всех, кого хотел, Сарнов назвал, а как дошёл до Шолохова, стал твердить, как заповедь: автор "Тихого Дона", автор "Тихого Дона", автор "Тихого Дона"... И ни разу не назвал имя писателя! Движение непрекращающейся интриги сработало на славу: пусть, мол, лопухи верят в авторство Шолохова, но мы-то с вами, дорогие интеллектуалы, зна-а-аем, кто подлинный автор великой эпопеи... Возможно, в моих записках ощущается пристрастное отношение к Шолохову. А я этого и не скрываю. Нити моего пристрастия тянутся к далёкому детству.
***
Июль 1941 года. Отечество в опасности - идёт второй месяц кровопролитной войны с фашистской Германией. Большую группу депортированных бессарабцев - евреев, молдаван, русских, греков, болгар - привезли на 31-й посёлок Акмолинского района Акмолинской области. Посёлок официально именовался "Интернациональный", поскольку до нашего прибытия здесь уже жили сосланные узбеки, таджики, туркмены, корейцы, поляки, а потом привезли ещё и чеченцев, ингушей, немцев...
Посёлок расположился в голой степи - ни дерева, ни кустика... После пышнолиственной Бессарабии это было настолько тягостно, что и передать невозможно... Я наугад раскрываю школьную хрестоматию для пятого класса, которую дал мне почитать мальчик-узбек Омар Нурдинов, сосед по клетушке в саманном бараке № 8, куда нас поселили. Читаю заголовок: "В лесу осенью". Ниже - имя неизвестного мне автора: М. А. Шолохов. Наверное, в свои десять лет я был ненормальным мальчишкой, потому что, читая книжки, никогда не пропускал в них описания природы... И вот в голой степи, выжженной зноем, я читаю:
"За Доном в лесу прижилась тихая, ласковая осень. С шелестом падали с тополей сухие листья. Кусты шиповника стояли, будто объятые пламенем, и красивые ягоды в редкой листве их пылали, как огненные язычки. Горький, всепобеждающий запах сопревшей дубовой коры заполнял лес. Ежевичник - густой и хваткий - опутывал землю; под сплетением ползучих ветвей его искусно прятались от солнца дымчато-сизые, зрелые кисти ежевики. На мёртвой траве, в тени до полудня лежала роса, блестела посеребрённая ею паутина. Только деловитое постукивание дятла, да ещё щебетанье дроздов-рябинников нарушало тишину".
Недочитав страницы, я вдруг заплакал. Мне так захотелось оказаться рядом с Пантелеем Прокофьевичем, который пришёл в этот умиротворяющий лес, чтобы набрать хвороста. Куда девались мои романтико-экзотические мечтания о Калифорнии и Аргентине, о Беринговом проливе и Гавайских островах! Коричневый вальдшнеп, который вырвался из-за куста и заставил вздрогнуть от неожиданности Пантелея Прокофьевича, оказался более таинственным и притягательным, нежели майн-ридовские бизоны и мустанги, сотрясавшие землю. Мне хотелось жадно вдыхать терпкий запах увядшей листвы и увидеть куст черноклёна, чьи раскидистые ветки "были распахнуты, как крылья взлетающей с земли сказочной птицы". В невыносимую жару казахстанской степи вдруг вторглись звуки и краски ранней донской осени и очистили мою детскую душу. Поистине: главный секрет самосохранения - умение ценить маленькие радости, которые нам выпадают в пору больших горестей - и тогда жизнь продолжается дальше, возникает редкостная энергетика.
Мадам Мейлих, которая среди бессарабского контингента слыла самой образованной женщиной (она училась не то в бухарестской, не то в кишинёвской консерватории), на мой вопрос, в какое время жил Шолохов и был ли он знаком с Пушкиным и Лермонтовым, с весёлым смехом ответила:
- Да ты с ума сошёл! Это молодой современный писатель, ему не больше тридцати пяти лет.
Слово "молодой" я воспринял скептически: с позиции десятилетнего мальчика, тридцать пять - это многовато... Но то, что он жив - это уже было страшно интересно: я-то думал, что все хорошие книжки были написаны писателями, которые давным-давно умерли...
А мадам Мейлих, взяв в руки хрестоматию и бегло пробежав текст, тут же проявила свою эрудицию:
- Пантелей Прокофьевич? Так это же отрывок из большого романа 'Тихий Дон". Достоверно, как небо над головой. Этот роман я успела прочитать ещё в Кишинёве. Но он есть и здесь, в домашней библиотеке Колеткина, я видела собственными глазами, когда была у него в гостях.
Колеткин... Одна из легендарных фигур на 31-м посёлке. Высланный сюда из какой-то центральной области России, он взял с собой только четыре чемодана книг - больше ничего. Приехал, так сказать, в чём стоял и ходил... И теперь обслуживал своими книгами весь посёлок. К своим читателям у него была единственная просьба: не перегибать книгу во время чтения и не загибать страницы. К нему приходили за книгами и стар и млад - он никому не отказывал. Тем более, что колхозная библиотека (а поселковый колхоз назывался "Новый быт") практически перестала существовать: злые языки болтали, что книги припрятал бухгалтер Борисенко, у которого, правда, иногда тоже можно было что-то взять почитать.
И вот под вечер я прихожу к Колеткину. Он жил в особом бараке - с деревянными полами, а нам надлежало привыкнуть к глиняному... Высокий, плечистый, косматоволосый, он встретил меня приветливым вопросом:
- Что, новый читатель появился? Чем могу служить?
- Я хочу прочитать "Тихий Дон"...
- Вот так сразу - "Тихий Дон"? Может быть, нам следует подрасти маленько? - и, увидев моё огорчение, переменил тон и стал объяснять с задушевной мягкостью: - Видишь ли, мальчик, в этой книге не только летят калёные стрелы, но там есть вещи, о которых тебе пока не нужно знать...
- Я всё пойму, я Майн Рида читал...
- Молодец! Но Майн Рид - это как раз для твоего возраста, а с Шолоховым нужно немножко подождать...
- Я всё пойму, - уже чуть не плача проговорил я.
- Верю, верю... Но ты ведь, наверное, каждую книгу дочитываешь до конца, а не бросаешь на середине чтения?
- До конца.
- Вот видишь. А у "Тихого Дона" пока нет конца. Вернее, он уже есть, но в моей библиотеке его нет. В "Тихом Доне" четыре книги. Смотри: вот первая. - Колеткин снял с полки небольшую, но толстенькую книгу. - А вот вторая и третья. - Он показал мне кипу большеформатных листов в мягкой обложке. - Такое издание называется "Роман-газета". А четвёртая книга напечатана совсем недавно, она, говорят, уже есть в Акмолинске. Если комендант Абдуллин выпишет мне разрешение, то я поеду в город и разыщу её.
- А я пока прочитаю три книги!
- Нет-нет. Вдруг я не найду, а ты будешь мучиться и думать, чем всё должно закончиться. Слушай: твой друг Николай из десятого барака взял у меня книгу "Овод". Он, наверное, уже прочитал. Возьми её у него и скажи, что я разрешил. Будешь читать - не оторвёшься. Только не загибай страницы.
- А эту книгу написал тоже Шолохов?
- Нет, это перевод с английского.
- А про что?
- Об этом я спрошу тебя сам, когда прочитаешь и вернёшь книгу. Проверю твои читательские способности. При чтении "Овода" они должны обнаружиться в немалой мере. Ну а потом... Потом ты прочитаешь много других книг, пока, наконец, дойдёт очередь до "Тихого Дона". Только вначале подрасти маленько. Договорились?
... Настали сумерки, когда я пришёл домой в свой барак. Мой трёхлетний братик уже сладко посапывал во сне. Тётя Ента и бабушка тихо переговаривались. А мама быстрым полушёпотом стала мне рассказывать:
- Председатель колхоза Кравченко, оказывается, строгий только с виду, а на самом деле очень добрый человек. Он предполагает, что наш папа жив и здоров и что его вместе с другими мужчинами отправили не на север, а в Свердловскую область. Значит, не так далеко. А я уже научилась выполнять норму на колхозном огороде, и Кравченко выписал мне в счёт будущих трудодней полкилограмма сливочного масла и три килограмма пшена. Но я не успела получить, закрыли склад. Получу завтра, и тогда бабушка сварит настоящую кашу со сливочным маслом. А на сегодняшний ужин - только хлеб с луковицей... Ешь и запей кипятком, чтобы не першило в горле. Кипяток ещё не остыл. И ложись быстрее спать, пока совсем не стемнело. Ведь у нас нет ни лампы, ни свечки...
Без подлинной любви к жизни нет подлинного счастья. Невозможно жить на свете с чувством поражения. Укладываясь спать, я ощущал себя счастливым. И уже в состоянии полуяви и полусна успел наметить для себя блаженную программу. Завтра утром пойду в десятый барак к Коле Бортновскому и заберу книгу "Овод". А потом... Потом я маленько подрасту, и дядя Колеткин даст мне почитать "Тихий Дон"...
г. Павлодар.
Опубликовано: Казахстанский литературно-художественный и общественно-политический журнал "Нива" N 6, 2005 год.