...Оборвал переписку Дунаевский. При всей своей обязательности (как он страдал, что в мелочах ему не всегда удавалось ее соблюдать!) - мгновенное облегчение личной жизни при помощи компромисса с собственной совестью. "Обязательно напишу!" - телеграфировал он 5 ноября 1952 г. И... не написал ни строчки, бросив, в сущности, на произвол судьбы свою прекрасную, но глубоко несчастную корреспондентку и не ответив при этом на два ее кричащих письма...
Какое-то моральное оправдание здесь найти все же можно. Переписка начала затухать под влиянием страшных событий в общественной жизни нашей страны, когда партия и правительство решили сделать ставку на психологию обывателя. Человек впечатлительной души, Дунаевский был потрясен разгромом Еврейского антифашистского комитета, исчезновением крупнейших писателей и деятелей культуры, а потом - возникновением так называемого "дела врачей". Да и в личной жизни случились большие неприятности - они отражены в переписке... Нравственные и физические силы, казалось, были на исходе. На фоне всего этого бытовые неурядицы Людмилы отступили куда-то в сторону... Но ведь других своих корреспондентов композитор не оттолкнул! Что же произошло?
Письма Людмилы перестали быть для Дунаевского п р а з д н и к о м. Мало того, они уже ложились камнем на душу. Непрекращающиеся длинные истории о всевозможных болячках губили романтику дружбы. В этом виноваты оба: Дунаевский - тем, что упорно (порой назойливо) требовал бытовых подробностей, Людмила - тем, что, поддаваясь уговорам (а часто и без всяких уговоров), смаковала эти самые подробности; из ее писем исчезла поэзия.
Долгие годы быт не был властен над возвышенными чувствами двух людей, слившихся в духовном родстве, - наоборот, он закалял их и обострял впечатлительность. Но всему есть предел... Как ни странно, Людмила, раскрывшая тончайшие оттенки своих переживаний, так и не поняла, что произошло: об этом свидетельствует ее последнее письмо, где она жалко выпрашивает у Дунаевского прощения, надеясь оживить его интерес к ней.
Но Дунаевскому уже не было интересно переписываться. Ведь свои самые увлекательные и темпераментные письма, каждый раз поражающие новизной восприятия мира, красотой эмоций и изящным остроумием, Людмила писала до 1950 г. Потом они стали тусклее не только по содержанию, но и по стилю. Композитор поддерживал переписку, находясь под впечатлением п р е ж н и х писем - веселых и грустных, но прежде всего у м н ы х. Куда все девалось? Разумеется, здесь вины Людмилы нет. Серость жизни, постоянная борьба за выживание, беда за бедой в семье обесцветили стиль ее посланий, лишили свежести.
Но в чем же тогда смысл публикации последних писем Людмилы Сергеевны Райнль, если они значительно проигрывают в сравнении с письмами Дунаевского? Не разумней было бы ограничиться эпистолярным наследием лишь одного композитора? В том-то и дело, что нет - и в этом весь парадокс. Боюсь громких слов, но письма Л.С. Райнль имеют, по-моему, и с т о р и ч е с к о е значение: это - своеобразная маленькая энциклопедия. В лице Людмилы перед нами возникает обобщенный образ замордованной советской интеллигенции, из которой вытянули все соки и превратили в рабочее тягло. На наших глазах красивая, умная, талантливая русская девушка, потенциально способная внести вклад в духовную культуру страны, постепенно превращается чуть ли не в заурядную женщину, которая и мыслить-то почти разучилась. Конечно, и в некоторых поздних письмах порой звучит голос прежней "смеющейся Людмилы", способной единой фразой обезоружить своего высокого покровителя (чего стоит, например, короткая реплика из письма от 10 апреля 1952 г.: "Разве спрашивают голодного - будет ли он обедать?"). И все же невыразимо горько читать ее финальные примитивные рассуждения о баснях Крылова - за доверчиво-смелым тоном ощущается капитуляция... Истоки ее видны еще в письме от 11 декабря 1949 г.: Людмила вдруг приходит к выводу, что честность и порядочность обременяют жизнь - она не хочет, чтобы ее дети обладали подобными качествами, она хочет пробудить в них эгоизм... Догадаться бы ей, что первой жертвой этого эгоизма станет она сама!
Не забудем, что почтовый роман Дунаевского и Райнль существовал главным образом потому, что наши герои долгое время не имели возможности встретиться и каждый из них создал в воображении сказочный "художественный облик" своего партнера. Они страстно желали встречи и - боялись ее: понимали, что романтическая дымка, окутывающая их "пространственные" отношения, может мгновенно улетучиться. Людмила предвидела, что легкость взлетов окончится тяжестью приземления. "Когда я собиралась в Москву, - писала она композитору, - то все Ваши письма сложила и упаковала в бумагу; я с грустью прощалась с ними, зная, что следующее письмо будет принадлежать новому периоду в наших взаимоотношениях. Э т о б ы л к о н е ц с к а з к и" (разрядка моя. - Н. Ш.).
Как хорошо, что встреча в Москве произошла с таким большим опозданием! И как прекрасно, что в Ленинграде и Свердловске вообще не было никаких встреч! Судьба не допустила преждевременного прекращения переписки - и тем спасла почтовый роман, который в противном случае мог бы и не состояться.
Первые признаки будущего разрыва обнаружились в августе 1949 г., когда перед великим композитором предстала измочаленная женщина в ореоле своей человеческой обездоленности и одиночества. Сердце композитора разрывалось от жалости, но не надо удивляться, что его мужские чувства - молчали. Эту психологическую ситуацию во многом проясняет его письмо к Раисе Павловне Рыськиной, которое было написано буквально за четыре дня до приезда Людмилы в Москву:
"Я хочу верить в дружбу между м[ужчиной] и ж[енщиной], хотя хорошо знаю, что эта дружба условна и что она подвергается многочисленным опасностям. Имея привычку к резкому и беспощадному обнажению своих мыслей, имея привычку говорить честно и откровенно, я скажу Вам об одной маленькой детали. Подчеркивая чистоту моих дружеских отношений к некоторым моим корреспонденткам, я просил в свое время прислать мне фото. Было вполне естественно знать внешний облик этих неизвестных друзей. Я ловил себя на том, что, получая эти фото, я иногда разочаровывался во внешности моих корреспонденток, которых представлял себе другими. И, сознаюсь, это отражалось на моем дружеском "рвении". Я с большим удовольствием писал хорошеньким, нежели некрасивым. Почему это? Очевидно, потому, что в этой дружбе никогда не уничтожается влияние пола и что к дружбе, к душевному влечению всегда должно примешиваться немножко хотя бы влечения физического, связанного с эстетическим восприятием этого друга. О! Это великая и непреодолимая штука. Но об этом довольно! Могу Вам только "в утешение" сказать, что существует дружба и без чувственного влечения. Это дружба "интеллектов""1.
Беспокойный дух композитора не терпел фальши. Можно ли его укорять за предельную искренность, за "привычку к резкому и беспощадному обнажению своих мыслей"? В художественном мире Дунаевского не было дисгармонии. И, следовательно, нелепо искать в его теории "жестокость", "несправедливость", "кощунство" и т. п.
После грустной встречи в Москве переписка вроде бы продолжала интенсивно развиваться (было несколько замечательных писем Дунаевского, в том числе глубоко эмоциональное письмо о трагедии творческой интеллигенции), но уже начисто исчез любовный трепет, стали преобладать мотивы "бескорыстной дружбы" мужчины и женщины - мотивы, которые не могут долго варьироваться и которые рано или поздно, постепенно затихая, должны умолкнуть навсегда. В письмах Людмилы стал витать образ Смерти...
Как уже было сказано, в прекращении переписки виноваты оба, но основная часть вины невольно ложится на Людмилу: у нее не хватило мужества сменить амплуа, войти в роль уже д р у г о й женщины, она цеплялась за прошлое, не сумела перестроить сознание и, обрушивая на композитора упрек за упреком, убивала переписку. Вот образец одного из таких черных "убивающих" писем (от 25-го апреля 1950 г.): вначале Людмила пишет о будущем бессмертии Дунаевского и напоминает, что она сама - "маленький человечек" (унижение паче гордости); потом начинает яриться и, давая выход накопившейся боли, заявляет, что если бы она жила при других условиях, то тоже проявила бы себя; затем просит (вернее, почти требует), чтобы композитор поселил ее в Москве или Подмосковье; далее начинаются длинные выразительные жалобы на бытовые и семейные невзгоды, которые заканчиваются удивительно бестактной фразой: "Вам многого не понять потому, что это нужно испытать на собственной шкуре".
Дунаевский первое время обижался, но не сердился: он жалел Людмилу. "Что же с Вами судьба проделывает?" - горестно спрашивал он. И действительно, у Людмилы было основание не верить в изначальное добро мира: два неудачных замужества, бесконечные болезни детей, безрадостный труд на заводе и на огороде, постоянная нищета в доме, инфантильная доверчивость к жулику, который под видом жениха проник в ее нищий дом и ограбил - забрал последние деньги... Если бы Дунаевский мог предположить, что беспрерывная чехарда неудач закончится страшным пожаром, который уничтожит все ее имущество - без остатка - и при этом погибнет мать! Но композитор не дожил до этого дня... А между тем, чтобы Людмила ожила - как оживает земля после зимней стужи - потребовалась именно такая трагическая встряска...
Все созданное Дунаевским лучится искренней любовью к человеку, потому что и сам он был добр, щедр, бескорыстен. Но не будем, однако, его идеализировать: драматическая судьба Людмилы во многом обусловлена его с т и х и й н ы м эгоизмом, которого он наверняка не осознавал. Этот стихийный эгоизм проявлялся в том, что композитор долгое время держал молодую женщину на привязи, не давая ей устроить свою личную жизнь. "Слушайте, Людмила! - писал он ей. - Принимайте ухаживание Вашего 50-летнего с "гаком" парня, кружите ему голову, но только не выходите за него замуж. Вообще не выходите замуж! Это ведь не гарантия счастья. Любите, увлекайтесь, будьте счастливы в чувствах и всегда немножко любите... меня. Я у Вас должен быть чем-то вроде дрожжей для вкусного теста".
Он писал ей письма, после которых бедная женщина не могла сомкнуть глаз и не была в состоянии общаться с другими мужчинами: никто из них не мог заменить Дунаевского ни по уму, ни по душевному богатству. А композитор порой играл с ней, как кошка с мышкой: обрушит на нее шквал чувств, намекнет на возможность физического сближения и - как только Людмила загорится ответным чувством - сразу же дает отбой.
Обнаружилась червоточина неискренности... В этом отношении характерно его письмо от 12 марта 1949 г. - может быть, самое увертливое. Взбудоражив Людмилу, Дунаевский спешит откреститься от своих слов. С нарочитым цинизмом (так не свойственным ему!) резво хвастается, что ему удобно лавировать между двумя женами, так как именно при таких обстоятельствах он свободен от них обеих, и, следовательно, никто не посмеет посягнуть на его независимость. Недрогнувшей рукой пишет, что слова "Я люблю Вас! Не смейте мне отвечать взаимностью!" он якобы произнес от имени их д р у ж б ы. Выходит, что мужчина призывал женщину к безответной... дружбе? В отличие от безответной любви, это уже что-то новое...
В другой раз, спровоцировав очередное нежное письмо Людмилы, Дунаевский снова незамедлительно пробуждает ее от приятного сна: "Но в своем захвате Вас, захвате человечески простом, но могущим быть жестоким, я не хочу и никогда не хотел той, другой любви, где сердца и тела сливаются уже в других помыслах, в других влечениях и в другой взаимозависимости".
Что можно сказать по этому поводу? "Я не хочу" - чистая правда. "Никогда не хотел" - абсолютная неправда. А в целом - полуправда, которая, как известно, опаснее всякой лжи. Переписка перед читателем. И ему несложно в этом убедиться.
...И тут я ловлю себя на мысли, что читатель уже давно негодует. Что же это получается? В предисловии ему внушается мысль, что переписка И.О. Дунаевского и Л.С. Райнль представляет собой кодекс человеческой нравственности, а в послесловии наши герои выглядят далеко не идеальными. Разительное противоречие!
На самом деле никакого противоречия нет: в предисловии шла речь о том, что породило переписку, в послесловии - о том, что ее погубило. Но читатель ошибется, если решит, что преданность обернулась предательством.
Вспомним банальнейшую истину: о горах судят по вершинам. Почтовый роман Дунаевского и Райнль настолько прекрасен зовом сердец и душевной близостью героев, настолько наступателен и активен в защите личностного начала в человеке, настолько озарен пафосом всепрощения, что никак не хочется верить в безысходный "конец сказки". "Благословенна любовь платоническая - начало всякой истинной любви", - изрек Илья Философ2. Какую бы дань ни отдавали Дунаевский и Райнль общечеловеческим слабостям, их почтовый роман - в главном! - утверждает не только эстетику, но и этику человеческого поведения.
Взаимовлияние наших героев было трогательным даже в мелочах. Хорошо зная русскую грамматику, Людмила тем не менее подражает Дунаевскому в различных вольностях - например, пишет через дефис слова с частицами "бы" и "же" (в данной публикации соблюдены современные грамматические нормы). Мало того, она перехватывает у своего кумира союз "но" с красочным многоточием и присваивает себе его любимую фразу "Меняю перо". А Дунаевский, начиная с ранних писем, подчас имитирует ее игру в "безмятежность" и, перенимая стиль недомолвок, детализирует пустяки.
Но то была игра. Важно иное. Постоянно разделяя (пусть лишь умом и сердцем) трудности Людмилы, композитор получал подлинные уроки сурового реализма, несовместимого с его прежними представлениями о советской действительности. "Я уже не могу сочинять такие радужные песни, как прежде", - говорил он Д.М. Персону.
Если "забыть" о грустной концовке, то почтовый роман композитора и женщины-инженера звучит как выразительный музыкальный дуэт. Пусть он иногда прерывается - его молчание напоминает молчание природы. Но когда "музыка" возобновляется, она поражает раскованностью и нарядностью чувств, неисчерпаемой нежностью и готовностью к самопожертвованию:
ДУНАЕВСКИЙ. "Я должен Вам сказать, что по отношению к Вам я, кажется, собрал в себе всю верность и постоянство, которое я обычно давал людям только по частям".
ЛЮДМИЛА. "Но мне до сих пор удивительно то, что Судьба свела наши дороги вместе и что Вы стали так близки и дороги мне. Понимаете ли Вы это, чувствуете ли всю глубину этого? Мне не хочется бросаться словами, но мне кажется, что я могла бы пожертвовать для Вас жизнью".
Пожертвовать жизнью! Это не декларация, не поза. И это не экзальтированный взрыв чувств женщины по отношению к мужчине. Это - восторженное осознание своего долга перед творцом музыкальной планеты, перед композитором-спасителем, который озарил серую жизнь солнечным светом и подарил Надежду.
С другой стороны, это - неслыханный триумфальный успех самого композитора. По крайней мере, другого аналогичного случая в истории советской музыки я не знаю.
Отпечаток духа Дунаевского остался у Людмилы на всю жизнь. После смерти композитора она жила его музыкой и письмами. Еще не раз у нее уходила почва из-под ног, но она не сдавалась: копировала письма, писала воспоминания... Честь любимого композитора защищала ревниво и яростно. Осенью 1960 г. дала публичную пощечину дирижеру Свердловской филармонии Фридлендеру, укравшему для своей песенки семь тактов из музыки Дунаевского.
Во второй половине 50-х гг. Л.С. Райнль начала переписываться с Давидом Михайловичем Персоном, другом и импресарио Дунаевского. Персон в это время занимался составлением сборника памяти композитора и собирал материалы для однотомника его писем. Людмила Сергеевна активно ему помогала - и в этом видела смысл своей жизни. Протестовала против тенденции Персона называть ее девичьей фамилией - Головина: "Головина не существует, и она не могла ничего Вам написать". Принципиально подписывалась: Л. Райнль. Страшно переживала, что редакторы-ханжи не позволили Персону опубликовать полностью письма Дунаевского и тщательно вычеркивали "интимные" места. Горевала, что девять опубликованных фрагментов не дают никакого представления о переписке. Больше всего Людмила Сергеевна возмущалась театроведом М.О. Янковским, осуществившим "общую редакцию" и допустившим грубые искажения текста:
"...купюры есть купюры, но когда небрежно обращаются с тем текстом, который не попал под многоточия, своевольно опускают отдельные слова и выражения и даже дописывают слова - это уже пахнет неуважением к памяти покойного композитора. Тут уже обедняется не только содержание, но и эмоциональная окраска, взволнованность и вдохновенность, тембр голоса Исаака Осиповича, которые так привлекательны в его эпистолярном наследии, неразрывно связанном с музыкальным творчеством".
И в другом письме: "Что дальше Вы намерены делать с моей перепиской? [...] Все равно я не верю, что Вы сможете издать этот "почтовый роман", даже если захотите. В этом убеждают меня куцые опубликованные письма. А жаль, переписка в самом деле настолько необычная, что представляла бы интерес для многих, и при действительной свободе печати за нее ухватились бы многие издатели".
Привязавшись душой к доброму старому человеку, Людмила Сергеевна делилась с ним самыми мучительными переживаниями:
"Подорвано самое главное - вера в жизнь, жажда жизни, в хорошем смысле этого слова. И все это усугубляется страшным разочарованием в своих детях, ужасом перед грядущей одинокой старостью. Одна только надежда - младший сын, он мне близок и любит меня, чего я не могу сказать о старших. Из-за него, из-за своего будущего покоя мне так хочется сейчас вырваться из этого проклятого обывательского болота, враждебного ко всему тому, что хоть чем-нибудь отличается от него. Как все это сложно и страшно, если бы Вы знали"3.
Когда Людмиле Сергеевне исполнилось 50 лет, Судьба, наконец, смилостивилась и послала ей замечательного человека, который вознаградил ее долгожданным личным счастьем. Она не знала, что ей отпущено всего 12 лет, а потом появятся первые признаки неизлечимой болезни... Она помолодела и расцвела. Путь снова пошел в гору, и мир запестрел всеми красками. Сбросив груз прежних тяжелых лет, Людмила Сергеевна обрела крылья и дала волю всей своей нерастраченной нежности. Это был апогей ее красоты, ее физических и духовных сил.
А какие длинные яркие письма писала она своему возлюбленному! Они могли бы составить увлекательную книгу.
Что ж... может быть... когда-нибудь... дойдет очередь и до этих писем.
Н.Шафер