"В воздухе пахнет грозой"

"В воздухе пахнет грозой"

Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман
Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман

- Ничего не забыл. Но сейчас я поеду на вокзал и куплю билет в Семипалатинск.

- С чего это?

- А я хочу встретить новый 1953-й год с Володей.

- Что за ерунда! Во-первых, до Нового года ещё две недели. Правда, Нина уже начала где-то его отмечать. Но это тебя не касается - пусть ломает голову Володя. А во-вторых, не боишься ли ты, что тебя исключат из университета? Володя-то уехал к больной сестре, и ему оформили академический отпуск. А тебя не раз предупреждали за пропуски занятий и грозили отчислением. И в-третьих: что подумает Брусиловский? Он ведь ждёт тебя.

- Ну и пусть отчислят... Ну и пусть Брусиловский думает, что хочет.

Дядя Гриша присел на кровать и быстрее обычного заморгал глазами. Дело в том, что он страдал какой-то нервной болезнью, сопровождавшейся беспрерывным морганием. При волнении моргание значительно усиливалось. Чтобы обрести спокойствие, приходилось говорить с закрытыми глазами. Вот так, с закрытыми глазами он ощупью погладил мою голову.

- Нами, - сказал он. - Я чувствую, что что-то произошло. Не таись и не капризничай. Мы ведь родственники, близкие люди. Расскажи, что случилось.

И я, всеми силами стараясь сохранить непринуждённость, рассказал о встрече с Ерзаковичем. Дядя Гриша открыл глаза, и моргание приобрело для него обычную форму - для него, но не для других.

- И из-за такой чепухи ты собрался удрать в Семипалатинск?

- Для вас - это чепуха?

- Конечно, чепуха!

- Да ведь Брусиловский держит меня при себе как придворного шута!

- Давай помолчим пару минут. Успокойся.

Несколько минут прошло в молчании, потом дядя Гриша заговорил тихо и проникновенно:

- Нами, ты живёшь в выдуманном мире. Ты настолько погружён в музыку и литературу, что не замечаешь, что творится кругом. Эта борьба с космополитизмом может закончиться всесоюзным еврейским погромом. Ты не задумывался об этом?

- Ну, дядя Гриша, ты преувеличиваешь.

- Ничего я не преувеличиваю. Из Москвы приезжают люди, они рассказывают... Там сейчас идут сплошные аресты евреев - писателей, врачей, историков... Готовится какое-то партийное постановление... Его ждут с ужасом.

- А куда смотрит Каганович? - наивно спросил я.

- Каганович уже давно потерял своё влияние. Он даже иногда поддакивает, чтобы самому уцелеть... Ну а ты, Нами, поставил перед собой цель в жизни, но не задумался над средствами, при помощи которых можно уцелеть.

- Какие ещё такие средства?

Опять последовало молчание, на этот раз довольно долгое. Приоткрылась дверь, и заглянула тётя Анюта:

- Гриша, тебе пора принимать лекарство...

- Закрой дверь! - раздражённо ответил дядя Гриша. - У нас тут серьёзный разговор.

После чего задал мне вопрос:

- Ответь, почему евреи уцелели, несмотря на многовековые гонения и преследования?

- Ну,- ответил я заученно, - их спасла незыблемая вера в еврейского Бога, а также чувство крепкого единства, несмотря на то, что они оказались разбросанными по всему миру после уничтожения Иерусалимского храма.

- В принципе это верно, хотя насчёт единства ты не совсем прав. Ты, наверное, забыл, как в Леово богатые евреи с презрением смотрели на своих сородичей-бедняков, которые жили в развалюхах на убогих "гесалех" и с трудом сводили концы с концами. Ты был тогда маленьким.

- Нет, именно это я помню хорошо. По праздникам мы с бабушкой Индой ходили по этим "гесалех" и раздавали беднякам, что могли: кое-что из одежды, посуду и даже деньги, если папе удавалось заработать на продаже зерна.

- Так вы были так называемые "середняки". А богачи, лопавшиеся от жира, иногда что-то для близира жертвовали на синагогу и этим исчерпывалось их меценатство. Какое же тут единство...

- Вот и Шолом-Алейхем описывал таких "благодетелей", - вставил я.

- Правильно! - встрепенулся дядя Гриша. - А посмотри на алма-атинских евреев, которые проникли в партийную структуру или просто стали какими-то начальниками. По отношению к своим соплеменникам они ведут себя хуже, чем русские и казахи. При наличии вакантного места они никогда не примут еврея - чтобы их не заподозрили в этом самом единстве. Запомни: если после окончания университета ты будешь устраиваться на работу, то ищи заведение, где начальником является казах или русский. Там больше шансов, чтобы тебя приняли.

- Выходит, что никакого единства нет?

- Оно есть. Но - с большими прорехами. Однако это отдельный разговор, и мы, может быть, к нему вернёмся. Но сейчас ты не ответил на мой главный вопрос: почему испокон веков евреям удаётся сохранить себя как нацию?

- Почему?

- Так я тебе таки отвечу. Они выжили благодаря своему юмору и оптимизму. Ты видел когда-нибудь в церкви пляшущего священника с кадилом в руках? Да это было бы воспринято как кощунство! Ты видел в мечети муллу, пустившегося вприсядку? Да все верующие тут же бы разбежались, а может быть, и побили бы его. А в синагоге ты можешь свободно увидеть подпрыгивающего и пляшущего раввина, и это воспринимается вполне нормально.

- Дядя Гриша, зачем ты мне приводишь такие примеры? - недоумённо спросил я.

- Да я подвожу к тому, что у тебя произошло с Брусиловским. Евреи спасаются смехом и оптимизмом. Вероятно, до Евгения Григорьевича дошло многое из того, о чём мы с тобой не знаем. Он ведь, наверное, вращается в высших кругах. Вот и даёт себе отдушину в различных розыгрышах. Понял? Он спасается юмором. Вот взял и разыграл Ерзаковича, своего же собрата.

- Ерзаковича?! - я подпрыгнул с кровати и встал в одних трусах перед продолжавшим сидеть дядей Гришей. - Ерзаковича? А не меня?

- Ну конечно, не тебя! Над тобой он просто немного подшутил, тем более, что ты дал ему для этого повод. А разыграл он Ерзаковича!

Я как бы заново родился. Надо же: ну как я сам не догадался до такой простой истины! Я что? Слишком амбициозен или, наоборот, закомплексован? Но как бы то ни было, чувство безрадостности личной судьбы мгновенно улетучилось.

- Значит, продолжать приходить на музицирование?

- Как ты смеешь в этом сомневаться? Тебе выпало величайшее счастье брать уроки у великого композитора, а ты раздумываешь, ходить или не ходить. Ты же сам сказал, что своих студентов из консерватории он приглашает домой выборочно, а ты приходишь к нему каждую неделю. Неужели ты не в состоянии это понять и оценить? Давай поскорее одевайся, завтракай и отправляйся. На вторую лекцию ты тоже опоздал. Так что чеши прямо к Брусиловскому. Кстати, какова тема сегодняшнего занятия?

- Евгений Григорьевич будет разбирать мою мазурку из оперы "Печорин".

- Ну слава Богу, что не краковяк.

- Дядя Гриша! И ты туда же! Нет у меня никакого краковяка - ни польского, ни африканского. Вместо краковяка - менуэт. Он выполняет функцию безмолвного объяснения в любви Печорина и Веры.

- Вот ты и взвился! Шуток не понимаешь. Зачем же целый час я толковал тебе о еврейском юморе и оптимизме? Ладно, пойду принимать свои горькие пилюли.

- Подожди, дядя Гриша, извини меня, пожалуйста. Я всё понял, только не могу сразу избавиться от вчерашнего впечатления. Но как мне теперь вести себя перед Евгением Григорьевичем?

- Так же, как прежде. Не вздумай даже заикнуться об Ерзаковиче. Разговаривайте, как всегда, о музыке, о литературе.

- А если он сам спросит?

- Сделай вид, что между вами произошёл пустяковый разговор, которому ты не придал особого значения.

- И всё?

- И всё! - Дядя Гриша скрылся за дверью.

"Ну нет,- думал я, усаживаясь в трамвай. - Это далеко не всё. Спасаться так спасаться. Разыграю-ка и я Брусиловского". На меня накатило отчаянное озорство. Еврей я или не еврей? У учителя надо учиться всему - и музыке, и литературе, и...весёлым розыгрышам. Конечно, дядя Гриша прав: самому мне не следует заикаться об Ерзаковиче. Но если Брусиловский затеет продолжать игру и со мной, то в ответ он получит... И, сойдя с трамвая на углу Шевченко и Сталина, я уже имел в голове готовый план действий.

По тому, как Евгений Григорьевич встретил меня с виноватым видом, я понял, что у него уже состоялся телефонный разговор с Борисом Григорьевичем, и он в курсе, что произошло в театре. Без обычных подтруниваний он стал анализировать мою мазурку, наигрывая на рояле отдельные такты и комментируя их. Суть его замечаний состояла в том, что мазурка получилась довольно удачной: в моём нотном письме стала проявляться уверенность и даже какая-то сила, но вот беда: моё румынское нутро опять-таки вылезло наружу.

- У вас получилась румынская мазурка, - заключил маэстро.

"Вот оно что,- подумал я. - Он эту мазурку ухе успел обсудить с Ерзаковичем, а потом, очевидно, спустя некоторое время позвонил ему и сообщил, что я вдобавок сочинил и африканский краковяк".

- Ну и что? - спросил я, а про себя додумал: "Не африканская же мазурка, а румынская".

- Возможно, румыны и танцуют мазурку,- продолжал маэстро,- но дело не в этом. Дело в том, что действие происходит на Кавказе, и танцевать румынскую мазурку - это нонсенс. Вот послушайте, что я скажу. Если вы не забыли, то я вам уже изволил доложить, что совсем недавно я сам увлёкся румынским фольклором и написал инструментальную пьесу "Румынские напевы", предназначенную - как бы вы думали? - для казахских народных инструментов. Так что мы с вами оба склонны к чудачеству. Но даже и в чудачестве должен быть смысл. Румынские интонации, интерпретируемые казахскими народными инструментами, приобретают какое-то новое свежее звучание. А какое новое звучание может приобрести румынская мазурка, исполняемая традиционным симфоническим оркестром среди русских дворян, окружённых черкесами? Да она будет восприниматься как чужеродный элемент... Повторяю: свои "Румынские напевы" я сочинил совсем недавно, примерно полгода назад. Вероятно, Господь Бог предвидел мою встречу с вами и решил укрепить наши взаимоотношения именно таким путём... Кстати, если мой астропрогноз сбудется и вы сделаете солидные успехи в музыкальном сочинительстве, то сможете вернуться в Молдавию и стать там национальным композитором... Впрочем, лучше будет, если вы навострите лыжи не в бывшую Бессарабию, а прямиком в социалистическую Румынию - скажем, в Бухарест.

- Почему?

- Да потому что румынского в вас больше, чем молдавского.

- Евгений Григорьевич, да ведь это почти одно и то же.

- Вот именно - почти! "Почти" соприкасается с толстовским понятием "чуть-чуть", которое я вам уже объяснял, когда мы разбирали "Ветку Палестины".

- Евгений Григорьевич, да ведь одни и те же мелодии объявляются по радио то как румынские, то как молдавские, и никто не ощущает разницы.

- Никто? Кого вы имеете в виду под этим "никто"? Коли вы имеете в виду обычных любителей музыки, то это нормально, потому что они просто потребители. А профессиональный музыкант должен всё-таки ощущать разницу.

- Так в чём же она заключается?

- Вот видите! Мне, уроженцу Ростова-на-Дону, надо объяснять уроженцу Молдавии, в чём она заключается. Творите, а сами не ведаете, что выходит из-под вашего пера. Я же вам тысячу раз твердил, что вы сочиняете интуитивно, в силу своего природного композиторского дарования. Но это дарование иссякнет, если оно не будет подкреплено профессиональным консерваторским образованием. Сколько раз мне надо вам намекать, что вы всерьёз должны задуматься над окончательным выбором профессии? Ведь в конце концов поезд может уйти...

- Евгений Григорьевич! А почему нельзя совмещать филологию с музыкой? Ведь музыка и литература - это родные сёстры.

- Именно поэтому и нельзя. Потому что произойдёт кровосмешение. У вас есть хоть какие-то элементарные сведения о медицине? Разве вы не знаете, что от кровосмесительных браков между близкими родственниками рождаются неполноценные дети?

- Бородин был профессиональным химиком и в то же время гениальным композитором,- робко вставил я реплику.

- Правильно! - воскликнул Брусиловский. - Химиком же, а не литератором! А ну-ка, покопайтесь в своей источниковедческой базе... Вы сможете привести хоть один пример, когда известный писатель был бы одновременно и известным композитором?

Я долго морщил лоб и, наконец, тихо сказал:

- Ну Грибоедов, например...

- Ха! Грибоедов действительно сочинил два прелестных салонных вальса. И на этом основании вы считаете его композитором, ставшим вровень с Глинкой? Тогда считайте меня поэтом. В процессе сочинения Гимна Казахской ССР я тоже пробовал писать стихи, подтекстовывая музыку. Может быть, и Лев Толстой, с вашей точки зрения, композитор? Он ведь тоже сочинил вальсик, который записал на ноты Гольденвейзер. И что - Толстой стал вровень с Чайковским? Ведь сегодня мы вспоминаем вальсы Грибоедова и Толстого по очень простой причине: первый сочинил "Горе от ума", а второй - "Войну и мир".

И далее Евгений Григорьевич пустился в довольно длинные рассуждения о терминах "писатель" и "композитор". С его точки зрения, эти термины стали испошляться. Сочинит какой-нибудь дилетант стишок - и его уже именуют поэтом. Сочинит некий меломан приятный мотивчик - и его уже именуют композитором. Удачная мелодия может неожиданно родиться у кого угодно, но это не значит, что он композитор. Своё право считаться композитором сей автор обязан постоянно подтверждать дальнейшим творчеством. В противном случае он не композитор, а случайный автор.

- О вальсе сочинителя "Войны и мира" я не буду сейчас рассуждать,- добавил Евгений Григорьевич, - потому что Толстой - гигантская фигура в истории русской литературы, и я не хочу бросать тень на его имя. Но между нами говоря - строго между нами! - его вальс банален и не представляет никакой художественной ценности.

- А вальсы Грибоедова? - тревожно спросил я.

- Это другое дело. Они изящны и полны салонного очарования. Я их очень люблю. Если хотите, в них ощущаются черты новой романтической классики, глубоко лиричной и пластичной.

Я облегчённо вздохнул. Заметив это, Брусиловский резко изрек:

- И всё равно я и Грибоедова не считаю композитором!

- Почему? Вы же только что...

- А потому! Больше он ничем не подтвердил свой композиторский талант. Он просто автор двух восхитительных вещичек, которые, вероятно, будут продолжать жить дальше. Вы меня поняли? Автор! Автор! А не композитор. Хотя данные у него были, чтобы им стать.

Передохнув, Брусиловский стал перечислять создателей единственных гениальных мелодий, удивительных авторов, которые так и не стали полноценными композиторами. Среди них мне запомнились Руже де Лиль с его "Марсельезой" и Пьер Дегейтер с его "Интернационалом". О первом он сказал:

- Стефан Цвейг посвятил ему свою новеллу "Гений одной ночи". Обязательно её прочитайте. Более точного названия и придумать невозможно. Вы понимаете? Руже де Лиль действительно был гением, но только одной ночи, когда ему в голову пришла мелодия "Марсельезы", имевшая головокружительный успех не только в конце восемнадцатого века, в период французской буржуазной революции, но и в последующие времена. Мало того, она стала музыкальным символом не только Франции, но и освободительного движения в любой другой стране. После этого Руже де Лиль сочинил ещё не менее трёх десятков песен. И где они? Осталась одна "Марсельеза"...

О втором Евгений Григорьевич выразился более кратко:

- Такая же история приключилась и с другим французом - Пьером Дегейтером. Сочинив случайно свой гениальный "Интернационал", ставший гимном коммунистов всего мира, он далее оставил после себя какие-то нотные каракули, которые и песнями-то назвать нельзя. Я видел фотографии этих каракуль... Так что - Дегейтер тоже композитор? Он - гений единственной мелодии.

Из русских имён, названных Брусиловским, мне запомнились Агапкин, Шатров и Арманд.

О Василии Агапкине:

- Его марш "Прощание славянки" безусловно занимает самое первое место в истории русской военной музыки за два столетия. Лучшего марша не было и нет. А остальные сто маршей и танцевальных мелодий, которые он сотворил - это уже продукция не композитора, а капельмейстера. Пусть хорошего, но всё же капельмейстера.

Об Илье Шатрове:

- Представьте себе, что он умер в Тамбове буквально в этом году. Насочинял много всякого. Но в людской памяти останется, вероятно, только одним вальсом, который написал ещё до революции, в период русско-японской войны - "На сопках Манчжурии".

- Шатров умер в этом году? - наивно переспросил я. - А я-то думал, что он умер сразу же после того, как сочинил свой знаменитый вальс.

- Я тоже думал, что "Вечерний вальс" сочинил ещё до революции какой- нибудь Бакалейников, после чего моментально умер. А этот опус, обладающий красотой формы и мелодизмом старинных вальсов, оказывается, появился на свет Божий всего лишь пять лет назад, а его автор, живой и невредимый, сидит сейчас передо мной, и ему отроду примерно двадцать лет.

- Да не двадцать, - грустно поправил я, - а уже вот-вот, в начале будущего года, мне стукнет двадцать два…

- Да-а-а... - протянул Брусиловский. - Маленько староват для поступления в консерваторию... Но ничего, поезд ещё не ушёл... Однако обязательно уйдёт, если захотите остаться автором единственной мелодии.

- Как единственной? Ведь вы похвалили не только "Вечерний вальс", но и…и…и…

- Вот вы и заикали, - едко усмехнулся маэстро. - Может, мы по этой части устроим соревнование? Нет, с этими филологами решительно невозможно разговаривать. Они всё воспринимают впрямую. Не ощущают никакого подтекста, не имеют понятия о литературных тропах - например, о метафоре.

В эту минуту зазвенел телефон. Евгений Григорьевич импульсивно схватил трубку и успел сказать:

- Извините, я заказал разговор с Москвой.

В те времена ещё существовали так называемые "телефонные барышни" - из трубки, хотя тихо, но всё же донеслось: "Заказывали? Соединяю". А потом, пока длился разговор - очень короткий, не более двух минут,- я успел подумать, что телефонистка соединила Евгения Григорьевича с его женой, Анной Дмитриевной, которая часто отлучалась в Москву и которую за полтора года общения с маэстро я так ни разу и не увидел.

Евгений Григорьевич медленно положил трубку и долго молчал. Я взглянул на часы и ахнул - пересидел не менее двадцати минут. Виновато улыбаясь, я промолвил:

- Простите, я, кажется, нарушил ваш режим. Мне давно пора уходить.

- Сидите, - тихо ответил композитор. - Не будем бюрократами, тем более, что я не хочу теперь оставаться один... Всё равно я уже опоздал на репетицию "Дударая". И, кроме того, мы не договорили. А телефонный звонок, как ни странно, имеет прямое отношение к нашему разговору.

Я удивлённо взглянул на маэстро.

- Да, да, не удивляйтесь. Разговор, как вы убедились, был короткий. Мне просто предложили вспомнить начало песенки, которую Марк Бернес пел в кинофильме "Человек с ружьём". Вы помните эту песенку?

- Конечно. У меня даже пластинка такая есть.

- Значит, вы можете мне напомнить первые строки?

- Разумеется. - И я тут же непринуждённо запел:

Тучи над городом стали.
В воздухе пахнет грозой...

- Скажите, пожалуйста! с недоумением проговорил маэстро. - У вас, оказывается, довольно приятный теноровый баритончик. А в тот раз, когда вы попытались пропеть свою "Мадонну", я ничего, кроме прерывистого хрипа, не услышал.

- Тогда я пробовал спеть свою песню, поэтому волновался. А за чужую чего мне волноваться?

- Превосходно. Теперь я понял, почему на скрипке у вас не получилась "Мадонна", а на рояле - "Вечерний вальс". Может быть, в следующий раз вы мне сыграете на скрипке "Рондо каприччиозо" Сен-Санса, а на рояле - не свой вальс, а, скажем, Шопена? По законам логики у вас всё получится успешно.

- Евгений Григорьевич...

- Ну хорошо, хорошо... Вернёмся к тучам, которые над городом стали, поскольку телефонный звонок спровоцировал продолжение нашего разговора. Вы знаете автора этой песенки?

- На этикетке пластинки написано: музыка и слова П.Арманда.

- У вас хорошая память, если помните пластиночные этикетки. Так вот, с этим Павлом Николаевичем Армандом я был малость знаком. Он вообще-то занимался кинорежиссурой, но между делом сочинял и песенки в цыганском стиле. Правда, умел записывать только вокальную линейку... Но захотев овладеть искусством аккомпанемента, однажды обратился ко мне за консультацией по части определения и разрешения разными способами конкретных аккордов. Так вот этот самый Арманд тоже много насочинял, но профессиональным композитором не стал - зарекомендовал себя только автором единственной прелестной песенки. Но умудрился посадить в лужу самого Шостаковича. Ведь музыку к фильму "Человек с ружьём" писал именно Шостакович. Всё у него получилось великолепно, а песенка - никак. Вот его и выручил Арманд. Другой профессиональный композитор наверняка бы высокомерно отказался от помощи дилетанта. А Шостакович - нет. Потому что он не только профессионал самого высшего класса, но и истинный музыкант. А ведь я уже вам говорил, что эти два понятия не всегда совпадают. Профессионалом может стать любой, кто закончит консерваторию, а музыкантом - только тот, у кого музыка звенит в душе... Так вот, Шостакович не только принял помощь Арманда, но даже процитировал его песенку в симфонической увертюре к фильму... А сейчас я не перестаю удивляться, какие чудеса бывают на свете: телефонный звонок совпал с тематикой нашего разговора и даже расширил его. В общем, приближается новый, 1953-ий год, а в воздухе пахнет грозой...

Последовало долгое молчание. Взгляд композитора был отрешённым, он словно забыл о моём существовании. Я снова взглянул на часы. Боже мой! Уже почти два! Я пересидел целый час! Такого прежде не бывало - Брусиловский был очень пунктуален. Неужели действительно что-то надвигается? Вот и дядя Гриша пытался меня психологически подготовить... Я сидел молча, не решаясь о себе напомнить.

Вдруг композитор как бы очнулся, внимательно посмотрел на меня и быстро, без привычной запинки спросил:

- Так на чём мы, собственно говоря, остановились?

- Мы остановились на том, - так же быстро ответил я,- что в воздухе пахнет грозой.

- Нет, милейший Наум, мы остановились на другом,- медленно и уже с заметной запинкой заговорил маэстро. - Мы остановились на том, что ваша мазурка для оперы "Печорин" получилась румынской. Сама по себе она удачна по форме, порывиста по эмоциональному настрою и хорошо воспринимается. Но боюсь, что в опере она окажется чужеродной, А жаль, потому что мазурка содержит несколько прекрасных мелодических тем, которые могли бы стать основой для вокального цикла на стихи какого-нибудь румынского поэта. Вы знаете, когда я трудился над своими "Румынскими напевами", то изучал не только румынский музыкальный фольклор, но и румынскую поэзию. И вот знаете, я сделал целое открытие. Я открыл изумительного поэта ХІХ-го века Михаила Эминеску. Вам знакомо это имя?

- Что вы, Евгений Григорьевич! С самых ранних детских лет! Это имя сопровождает меня рядом с именем Пушкина.

- Замечательно! - оживился Брусиловский. - Эминеску - это, по-видимому, румынский Пушкин. Тот же моральный смысл всего творчества, то же выражение национального самосознания своего народа и то же пластически зримое описание расцвета и увядания всех форм жизни. В особенности они близки по описанию осеннего увядания, в котором, несмотря ни на что, есть своя прелесть. Впрочем, это сближает Эминеску не только с Пушкиным, но ещё в большей степени с Тютчевым. Помните у Тютчева: "Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора"? - и далее он прочитал по памяти всё стихотворение.

Я сидел как заворожённый. Мне не мешали даже усилившиеся запинки в строках. Дело здесь было не только в широкой эрудиции маэстро, не только в его целенаправленном интересе ко всем формам нашего социального и художественного бытия. Для меня лично всё его обаяние заключалось в том, что с ним можно было запросто побеседовать о том, о чём я не мог говорить с любимыми преподавателями филологического факультета, даже с Татьяной Владимировной Поссе, которой я был многим обязан. Существовала какая-то особая грань, которую никак нельзя было преодолеть. О музыке, например, я не мог разговаривать ни с кем - ни с Поссе, ни с Жовтисом, ни с Мадзигоном, ни с Рубиновой. Они принципиально не посещали ни филармонию, ни оперный театр - только театр драмы, где царствовал Яков Соломонович Штейн. Лишь однажды на концерте какого-то гастролирующего скрипача я увидел преподавательницу зарубежной литературы Евгению Яковлевну Рубинову - и удивлению моему не было предела. Помнится, Татьяна Владимировна как-то ласково меня пожурила: "К Брусиловскому бегаете? И сами разные песенки сочиняете? А я думала, что вы серьёзней относитесь к науке, считала, что у вас настоящий характер будущего учёного"... Как ни странно, мои занятия с Брусиловским одобрял только молодой декан филологического факультета, лингвист Евгений Александрович Седельников, с кем я общался в основном лишь на административном уровне, хотя в виде исключения мог с ним поговорить и на музыкальную тему - например, об обожаемом им композиторе А.К.Глазунове.

Опять-таки, забегая вперёд, скажу, что, вопреки намёкам Брусиловского, я не стал сочинять новую мазурку. Уж больно она мне нравилась... Проявив упорство, я даже поступил наоборот: в начале следующего года заново тщательно отредактировал её. Вероятно, мне были дороги в ней какие-то бессарабские интонации, связанные с детством. Но совет Учителя крепко запомнил, и уже после разрыва е ним выдал вокальный цикл на стихи Михаила Эминеску, использовав фрагменты тем из своего же собственного танцевального опуса. Но это произошло уже четыре года спустя, в 1956-ом году.

А тогда, в декабре 1952-го года, Брусиловский с горечью сказал:

- Жаль, что Эминеску мне довелось читать только в переводах. Румынского-то я не знаю. Но интуитивно чувствовал, что переводы были отличные, и, видимо, не с подстрочника, а с оригинала и хорошо передавали его поэтику. Но вы-то, вероятно, всё читали в оригинале? Так?

- Конечно. Нам в школе задавали учить наизусть некоторые его стихи.

- Какие же? Вы их помните?

- Кое-что помню.

- И даже можете продекламировать? Мне было бы интересно послушать фонетическое звучание этих стихов.

И тогда я начал читать своё любимое стихотворение, которое выучил наизусть ещё во втором классе:

Че те лежень, кодруле,
Фырэ плоае, фырэ вынт,
Ку кренджиле ла пэмынт?
- Дече ну’ маш легэна,
Дакэ трече время мя! -

и так до конца...

- Что вы читали? - задумчиво спросил маэстро.

- Лирический герой обращается к лесу: почему ты качаешься и клонишь к низу свои ветви - ведь нет ни ветра, ни дождя?! А лес отвечает: потому и клонюсь, что прошло моё время, приближается осень, дни становятся короче, а ночи - длиннее...

- Д-да-а-, - печально протянул композитор. - Сильнейший поэтический образ. Ветра нет, а лес качается и клонится к низу, потому что прошло его время... Вот так и мы: есть ещё порох в пороховницах, есть новые замыслы и проекты, но время наше прошло... Такое стихотворение в переводе мне не попадалось. Я запомнил другое стихотворение Эминеску на похожую тему. Там тоже лирический герой обращается к лесу: мол, сколько лет я прихожу к тебе в гости - уже успел состариться, а ты - "вечно зелен, вечно юн"... Тоже замечательный образ. Но то, что вы прочитали, сильнее и глубже.

Я было хотел прочитать ещё начало поэмы "Лучафэрул", но Брусиловский, как бы сбросив оцепенение, встряхнулся и с вызовом спросил:

- Почему вчера в театре вы проявили такую жестокость по отношению к Борису Григорьевичу Ерзаковичу?

И я сразу же стал действовать по плану, разработанному в трамвае, когда ехал к своему Учителю.

- В каком театре? - прикинулся я. - Ни в каком театре я вчера не был.

- Как это не были? А кто лишил Ерзаковича бутерброда с ароматно пахнущей ветчиной? Пока он разговаривал с вами, очередь его прошла, и ему достался бутерброд с вонючей килькой.

- Ну а я-то причём?

- Как причём? А кому он прочитал целую лекцию об афри... афри... афри... Перед кем он устанавливал модель... модель...

- Да не был я вчера в театре!

- В самом деле? Ну это на него похоже. Он иногда путает моих учеников. На днях мы с ним обсуждали две песни - Байкадамова и Гейльфуса. Так что вы думаете? Встретив Байкадамова, он выложил ему претензии, которые относились к Гейльфусу. И, естественно, Гейльфуса отчитал за промахи Байкадамова. Оба молодых композитора были в шоке.

- Меня он не отчитал, поскольку мы не виделись.

Брусиловский растерянно почесал себе затылок:

- Интересно, кому же он прочитал лекцию об афри... афри...Ха! Ну и ну!

Мне самому стало неловко от своей игры, и я взмолился:

- Евгений Григорьевич, я у вас засиделся...

- Куда вы торопитесь? Мы же с вами не договорили. - Видно было, что композитору было не по себе после телефонного разговора с Москвой, и он не хотел оставаться один. После некоторой паузы он снова спросил:

- Так о чём мы не договорили? На чём остановились?

- Мы остановились на том, что Борис Григорьевич Ерзакович прочитал кому-то какую-то лекцию.

- Нет, мы не договорили о том, какая разница между румынским и молдавским фольклором. В принципе вы правы - большой разницы нет. Но между ними есть это самое "чуть-чуть", благодаря чему истинный музыкант сразу определит исполнителя - румын он или молдаванин.

- А как определить?

- А вот так... Мне, право, смешно, что коренной ростовчанин должен такие вещи объяснять коренному бессарабцу. Так слушайте. Возьмите одну из самых популярных мелодий - "Чокырлие", то есть "Жаворонок". Разве румыны и молдаване исполняют эту затейливую штуку одинаково?

- Ну - у каждого исполнителя свой стиль.

- Я говорю не об этом. Я говорю о национальном характере. Так вот. У румын "Жаворонок" звучит не только виртуозно, но и изящно, аристократично и, я бы даже сказал, с неким психологическим подтекстом. У молдаван же преобладает прежде всего экспрессия, напор, огневой темперамент, без особой тонкой нюансировки, хотя тоже притягательно. В общем, румыны играют аристократичней, молдаване - беспечней и ветренней. Я не хочу сказать, что одно лучше, а другое хуже. Но ведь музыка - это душа и интеллект народа. Не находите ли вы, что по двум приёмам исполнения можно определить менталитет двух народов и специфику их культурной жизни?