Если бы я строго придерживался хронологии, то эта последняя глава должна была бы появиться в моём повествовании значительно раньше. Но в таком случае последующие главы не были бы написаны, ибо слово "конец" психологически затормозило бы всю мою дальнейшую работу. Поэтому именно в финале я расскажу о трёх неудачных попытках возобновить свою связь с великим Учителем.
Итак, возвращаюсь к жаркому лету 1955 года, когда мы с Наташей, окрылённые жаждой служить людям, живущим в недоступной глуши, поехали учительствовать туда, куда никто не хотел ехать. Расположившись временно в пустующей библиотеке села Малороссийки Восточно-Казахстанской области, мы вскоре отправились в районный центр Самарку, чтобы оформить соответствующие документы. И... опоздали на машину, которая должна была возвратить нас в Малороссийку. Нам посоветовали сесть в другую машину, которая идёт до села Мариновки.
- А там недалеко до вашей Малороссийки,- инструктировала нас добродушная пожилая уборщица районо. - Не более десяти-двенадцати километров. Перемахнёте горный перевал и через пару часиков будете дома. Правда, уже темнеет, скоро вечер. Но что вам, молодым? Зато всю жизнь будете вспоминать лунный вечер в горах.
И мы с Наташей стали подниматься по горной тропинке вверх. Это же сколько энергии и молодого задора надо было вмещать в себе, чтобы в незнакомом месте совершать ночное горное путешествие! Слава Богу, мы были налегке - один портфельчик на двоих. И нам не было боязно. Никто на нас не мог напасть: все урки и насильники при советской власти надёжно сидели в тюрьмах. И хорошо сидели. По десять и двадцать лет негодяи сидели без всякой либерально-демократической поддержки.
Чудеса начались сразу же, как только мы взобрались на верхотуру, разумеется, не альпинистского склада, а вполне доступную для простого смертного.
- Что ты мурлыкаешь? - спросила меня Наташа.
- Нашёл! - бурно отреагировал я. - Нашёл восточную мелодию в кавказском стиле, какой упорно добивался от меня Брусиловский и которая никак не получалась. Теперь получилась! Не надо специально ехать на Кавказ, куда он меня посылал. - И, стараясь предать своему голосу мистическую таинственность, стал напевать и комментировать:
- Ещё полностью не рассвело, царит полумрак… Печорин и Грушницкий разными тропинками пробираются со своими секундантами на горную площадку, где должна состояться дуэль. В загадочном звучании должен отражаться не только кавказский колорит, но и внутреннее смятение дуэлянтов, которые ставят на карту свою жизнь… Стреляться они будут, когда полностью взойдёт солнце, поэтому надо ещё найти музыкальную тему восхода солнца. Авось найду, когда оно взойдёт…
Что и говорить - характер моей мистической мелодии действительно соответствовал окружающей обстановке: мы вроде бы окончательно заблудились в темноте, хотя светила луна и мерцали звёзды. Но мы брели наобум как попало, и луна время от времени оказывалась то слева, то справа, то спереди, то сзади. Кроме того, нас иногда сопровождали звуки, похожие на "ква-ква-ква", и я невольно передергивал плечами.
- Не может быть, чтобы квакали лягушки,- сказала Наташа. - Ведь здесь нет ни озера, ни болота. Но мне почему-то стало жутковато.
Чтобы снять напряжение и развеселить свою подругу, я стал рассказывать ей о животных, обитавших в Акмолинске на постоялом дворе тридцать первого посёлка и особо о колхозном петухе, который заболел странной болезнью: перестал гнаться за курами и не подпускал их к себе, если какая-нибудь из них сама напрашивалась к нему. Бухгалтер Борисенко высказал предположение, что петуха кто-то кастрировал из хулиганских побуждений. И мой рассказ действительно развеселил Наташу. Заливаясь смехом, она с трудом проговорила:
- Впервые слышу, чтобы кастрировали петухов. Это же убыток для колхозного и личного хозяйства, так как куры перестанут откладывать яйца и цыплята переведутся.
Да, мы развеселились, кричали, скакали среди миниатюрных хребтов, похожих на застывшие волны, не желая сознаваться, что заблудились окончательно. А чего бояться? Мы не в Америке, а в Советском Союзе. Не пропадём! Как только узнают, что среди гор пропади два молодых специалиста, сразу же образуют поисковые группы, вышлют вертолёты и обязательно нас найдут целыми и невредимыми.
Но любая эйфория не бесконечна.
- Я устала,- сказала Наташа. - Давай присядем в ложбинке и обопремся об это деревце.
А луна уже медленно теряла остроту блеска, да и звёзды постепенно тускнели. Дело двигалось к рассвету. Я сел, прислонившись к сухому деревцу, а Наташа, растянувшись рядом на пушистой, слегка колючей травке, положила голову на мои колени...
Трудно сказать, сколько длилось наше забытьё... Но очнулся я от слабого дуновения ветерка, открыл глаза и увидел прямо перед собой загорающийся лучик восходящего солнца. И дрожащим голосом стал тихо напевать мгновенно вспыхнувшую новую мелодию. И, придя в восторг от собственного открытия, вскричал:
- Наташа, проснись! Я нашёл музыкальную тему для рассвета. Рассвет в горах Кавказа из оперы "Печорин". Ну проснись же!
Наташа мгновенно вскочила. Я вслед за ней. И... оба мы обомлели. Не так уж далеко, внизу у горного подножия, расстилалась пропавшая Малороссийка. Значит, мы не заблудились! Кружась беспечно среди карликовых хребтов, мы всё-таки шли правильным путём. Неужели нас вёл сам Господь Бог?
Взявшись за руки, мы с криком "Ура!" ринулись вниз, и я ликующе завел. Запел ту же мелодию, которая превратилась в неожиданный апофеоз. Я пережил незабываемый момент глубокой связи жизни и творчества. Одна и та же тема восхода солнца чудодейственно преображалась благодаря разрастанию аккордики и меняющегося темпоритма. Не хотелось придумывать побочную тему. В противном случае это было бы равносильно тому, чтобы помогать Солнцу освещать мир при содействии других маленьких светил.
Захотелось немедленно нотировать свой "Рассвет" и тут же отправить его Брусиловскому. Не помню, удалось ли мне отоспаться в библиотеке хотя бы пару часиков после романтической ночи в горах, но помню, что Наташа воскликнула "С ума сошёл!", когда я ей объявил, что иду в колхозное правление, чтобы узнать, идёт ли сегодня машина снова в Самарку. Там в районном клубе, находилось хорошо настроенное пианино, и мне удалось бы срочно сделать клавир и моментально отослать его Брусиловскому из почтового отделения той же Самарки.
И вот я уже сижу в Самарке за пианино, лихорадочно работаю над клавиром, то и дело поглядывая на часы: не опоздаю ли я? Надо успеть к пяти часам вечера закончить работу, успеть забежать в почтовое отделение и отправить в Алма-Ату пакетик; а потом стремглав добежать до постоялого двора и сесть в машину, возвращающуюся в Малороссийку. Поражающее двуединство творческого вдохновения и бытового расчёта!
Работал я по-стахановски и закончил клавир на час раньше - к четырём часам. Успел даже придумать короткую записку: "Дорогой Евгений Григорьевич! Убеждён, что сейчас случилось то, что вы хотели".
Но тут началось нечто непонятное. Вместо того чтобы не спеша пойти на почту, а потом отправиться на постоялый двор, я, закрыв крышку пианино, долго сидел на стуле, обхватив голову руками. Прошёл час, потом ещё полчаса.
В половине шестого я пришёл на постоялый двор, держа в руках сумку с неотправленным клавиром.
Приехал в Малороссийку около восьми часов вечера. Увидев мой несчастный вид, Наташа встрепенулась:
- Что случилось? Отправил "Рассвет" Брусиловскому?
- А зачем его отправлять? - глядя в сторону, ответил я. - Ведь он получил бы его не из Свердловска, а из какой-то неведомой Самарки.
Так закончилась моя первая попытка возобновить творческую связь с незабвенным учителем. Вторая попытка произошла примерно через год, когда Наташа уже собиралась стать матерью и мы с ней переселились на опустевший рудник Джумба в одну из покинутых квартир с деревянным полом и русской плитой. Серьёзным основанием для второй попытки послужило окончание моей работы над оперой "Печорин", клавир которой я отправил в Алма-Ату В.Л.Мельцанскому. Но мысль, что я "изменил" Брусиловскому, не давала мне покоя. И я решил выполнить ещё одно его задание - расчленить свою бедную румынскую мазурку из оперы "Печорин" на вокальный цикл. К счастью, мне неожиданно попались стихи Михаила Эминеску, которые я прежде знал в оригинале, теперь обзавёлся ими в прекрасных русских переводах.
Как же это произошло? У Наташи оказалась, уникальная хрестоматия по зарубежной литературе, выпущенная учебно-педагогическим издательством Министерства просвещения РСФСР в Москве в 1950 году. Предназначалась она для старших классов средней школы. Толстенная книга в 776 страниц! Считаю необходимым перечислить авторов, чьи произведения или фрагменты из них вошли в неё. Почему? Потому что эта книга проливает особый свет на систему образования в Советском Союзе. Пусть читатели, в чьи руки попадёт моя книга, поразмыслят над тем, как советская власть заботилась о духовном просвещении молодого поколения. Этот перечень особенно актуален именно в наши дни, когда уроки, даже по русской литературе, сведены до минимума, почти до нуля. Вот список имён, вошедших в школьную хрестоматию советских времён: Гомер, Бокаччо, Шекспир, Сервантес, Корнель, Мольер, Свифт, Бомарше, Гёте, Шиллер, Байрон, Беранже, Гюго, Мицкевич, Петефи, Гейне, Бальзак, Диккенс, Эжен Потье, Жан-Батист Клеман, Христо Ботев, Михаил Эминеску, Эмиль Золя, Марк Твен, Верхарн, Ромен Роллан, Анри Барбюс, Юлиус Фучик, Луи Арагон, Говард Фаст, Иоганнес Бехер, Пабло Неруда... И эта Хрестоматия была издана всего лишь пять лет спустя после окончания Великой Отечественной войны! Страна ещё не залечила раны, нанесённые войной, но она не переставала заботиться о духовном развитии молодого поколения. ... Куда подевались в нынешние времена такие учёные, как составители этого школьного пособия М.Д.Эйхенгольц и Л.Н.Галицкий, которые работали не только в соответствии со своей научной эрудицией, но и в соответствии со своим большим человеческим сердцем? А ведь вся их хрестоматия, несмотря на то что в силу известных причин нет имён Лиона Фейхтвангера, Джека Лондона, Эрнеста Хемингуэя и некоторых других, действительно похожа на сердечную беседу со школьниками.
Итак, уже переселившись на рудник Джумба, я где-то в конце октября 1956 года готовился к внеклассному занятию по литературе и перелистывал эту замечательную хрестоматию. И неожиданно застрял на стихах Эминеску. Все стихотворения мне были знакомы но другим изданиям, но сейчас они воспринимались как-то по-новому. "Порочные юноши" стали ассоциироваться с лермонтовской "Думой", а "Свидание", "Доброй ночи" и "Если ночью тополя" - с мелодией моей мазурки из оперы "Печорин". И к концу декабря у меня уже полностью был готов цикл романсов на стихи Михаила Эминеску, к которому я присоединил по памяти текст стихотворения "Я просил у звёзд высоких", отсутствующий в хрестоматии. Ура! Я выполнил ещё одно задание Брусиловского!
В Джумбе, напротив нашего дома, жил с женой продавец продуктового магазина (их имена исчезли из памяти), y которых находилось старенькое пианино, хорошо державшее строй. Поэтому не надо было специально ездить в Самарку, чтобы отделывать клавиры своих произведений. Супруги всегда меня любезно принимали и даже надолго оставляли одного в квартире, отлучаясь по своим делам.
Окончание работы над клавиром в январе 1957 года у меня совпало с эпизодом проявления комической сердечности по отношению к Наташе, о котором, может быть, и не стоит рассказывать, но всё-таки расскажу.
Именно тогда, 18 января 1957 года, около десяти часов вечера, когда я закончил чистовую работу над перепиской вокального цикла, Наташа, лежащая на застеленной кровати, проговорила:
- Нами, у меня, кажется, начинаются роды. Беги скорей за доктором или к соседу, пусть он запряжёт свою лошадь и отвезёт меня в больницу.
- А ты не можешь потерпеть до утра? - с заботливой нежностью ответил я. - Чистовик мною полностью сделан, завтра я его отправлю Брусиловскому, а теперь я тебе пропою все четыре романса.
- Ты соображаешь, что говоришь? Беги скорее к соседу, у меня начались схватки! - вскричала Наташа,
Вот тут-то до меня по-настоящему дошло, что происходит. Я опрометью выбежал на улицу, успев надеть лишь шапку, перебежал заснеженную дорожку и забарабанил в светящееся окно. Hе буду описывать, как сосед ринулся в конюшню, запряг лошадь, подкатил к нашему крыльцу и перевёз нас с Наташей через замёрзшую речку к больнице, угрюмо темневшей на фоне белого снега. Скажу лишь, что после отбытия соседа я решил остаться в больнице до тех пор, пока мне не сообщат о благополучном исходе. И мне это сообщили во втором часу ночи. К Наташе меня, разумеется, не допустили, и я, пытаясь разобраться в своих новых чувствах, отправился домой пешком через ту же ледяную речку. Я шёл и, глядя вверх на звёздное небо, в упоении кричал: "Я отец! Я вдвойне отец! Родилась дочка Лиза, и родились романсы на стихи Эминеску! Евгений Григорьевич, спасибо за подсказку! Действительно произошли одновременно два замечательных события. Но умоляю вас, не заставляйте меня писать другую мазурку. Не хочу. Я полюбил её. Ну пусть она существует в двух версиях - вокальной и инструментальной. Она, правда, не соответствует кавказскому колориту. Но ведь в любой опере господствует поэтическая условность. Пусть на Кавказе у княгини Лиговской звучит румынская музыка! Это придает экзотичность бальному действию. Вот так я и напишу Вам завтра в прилагаемом письме".
Остаётся добавить, что я чудом дошёл невредимым до дома. Ведь в речке было много прорубей для любителей рыбной ловли, а я ни в одну из них сдуру не угодил.
Вернувшись домой, я сразу же улёгся спать, а утром проснулся с ощущением, как говорится, "печаль легка". Я понял, что не напишу никакого письма и ноты не отправлю. И когда через несколько дней Наташа вернулась домой с нашим младенцем и спросила: "Ну как ты тут жил без меня? Отправил ли ноты Брусиловскому?", - я ответил:
- А зачем отправлять? Ведь он получит их не из Уральской консерватории, а из истощённого рудника Джумба, откуда драпают не только инженеры, но и рядовые рабочие.
... После этого прошло - страшно сказать! - почти двенадцать лет. Мы с Наташей пережили ещё одну дорогую пору - целинную эпопею. Я стал кандидатом филологических наук, защитив диссертацию "Романы Бруно Ясенского". Начал собирать материалы для докторской диссертации "Русская оппозиционная поэзия за сто лет" с подзаголовком "От Николая Некрасова до Евгения Евтушенко". Увлёкся педагогической деятельностью в Целиноградском педагогическом институте, сделав своей главной специальностью курс "Русская литература XIX века". При этом не прекращал сочинять музыку, коллекционировать пластинки, книги, периодические издания и попутно вести "Кружок любителей музыки" на филологическом факультете. Казалось, связь с Брусиловским потеряна навсегда, хотя он постоянно жил в моём сердце.
Но вот однажды произошло событие, напоминающее два вышеописанных. Лето 1968 года было для меня особенно загруженным по части чтения лекций заочникам. По четыре лекции в день, то есть восемь часов непрерывной эксплуатации своих нервов и голоса! Немыслимая практика для профессоров и доцентов зарубежных высших учебных заведений!
И вот как-то ранним утром, перед поездкой в институт, наскоро умываясь и завтракая, я попутно в виде репетиции декламировал вслух стихи Пушкина, которые собирался процитировать студентам, но как только дошёл до "Зимней дороги", то вдруг громко запел и бросился к пианино, чтобы сыграть, а потом записать мелодию, зазвучавшую в моей душе. Пожелав самому себе удачи, я в упоении бормотал: "Евгений Григорьевич, я, кажется, нашёл ту мелодию, которую вы не могли найти в юношеском возрасте".
Оказавшись во власти своего трепетного мотива, я совершенно забыл, что уже пора выйти на автобусную остановку, чтобы не опоздать к заочникам. В Целинограде у меня телефона не было, поэтому ко мне был послан человек, который барабанил в дверь и беспрерывно кричал: "Наум Григорьевич, вас ждут студенты!" А я, лихорадочно стуча по клавишам (он это слышал) и, заполняя нотный лист, с отчаянием шептал: "Увольняйте меня за прогул, но не сдвинусь с места, пока не закончу клавира".
Работал я почти весь день в полном одиночестве. Насколько могу сейчас припомнить, Наташа с Лизой, очевидно, находились в Бобровке, в гостях у родителей. А меня подхлёстывала мысль, что если я не закончу клавир до шести часов вечера (почта работала до семи), то завтра этот клавир я уже не отправлю: повторится та же история, какая произошла много лет назад с "Рассветом в горах Кавказа" и с романсами на стихи Эминеску.
На почту с запечатанным пакетом я успел приехать в половине седьмого.
- Касса уже закрыта, я не могу выдать вам квитанцию, - сказала пожилая симпатичная почтарка. - Придите завтра утром.
- Примите мой пакет сейчас! - взмолился я. - К завтрашнему утру я могу раздумать. А для меня это вопрос жизни и смерти. Умоляю, примите пакет сейчас.
- Но кассовый аппарат уже закрыт, - растерянно ответила почтарка. Я не могу принять ваши деньги и выдать квитанцию.
- Вот вам мой кошелёк! - вскричал я. - завтра отсчитаете, сколько положено, а я вернусь за ним! Если не успеете отправить, то обманите меня! Скажите, что отправили! Повторяю: это вопрос жизни и смерти!
- Хорошо, хорошо! - уже с явным испугом ответила женщина. - Я так и сделаю.
На следующее утро я прибежал на почтамт, как и предполагал, в весьма агрессивном состоянии. У знакомого окошечка стояла небольшая очередь, но я, отстранив впереди стоявшего мужчину, требовательно произнёс:
- Верните мне кошелек и пакет!
- Вот вам кошелёк и квитанция, а пакет уже отправлен по назначению,- с невозмутимым видом ответила женщина. От её миловидности и доброжелательности не осталось и следа.
- Неправда! - заартачился я. - Вон пакет лежит на соседнем столе, прикрытый газетой. Я отчётливо вижу его краешек.
- Это другой пакет. Ваш отправлен.
- Но он не мог быть отправлен утром. Я ведь знаю: всё сдаётся во второй половине дня!
- А сегодня забрали утром! Вы мешаете мне работать!
И тут заволновалась очередь. Послышались реплики:
- Вот нахал! Ему же говорят, а он не верит! И нас задерживает!
Ну что мне оставалось делать? Пришлось поехать в институт... Уже не в качестве заслуженного работника, а в качестве провинившегося преподавателя с извинениями за вчерашний прогул.
... Прошло больше месяца, а от Брусиловского - никакой реакции. И здесь, должен сознаться, во мне взыграла амбиция. Как?! Я послал то, что не удалось сделать ему, а он - ни гу-гу? Стыдно об этом писать, но бывают такие случаи, когда ученики, благоговеющие перед своими учителями, всё же порой начинают рефлексировать и порицать наставников, полагая, что те недостаточно оценили их успехи. Вот и мне, под влиянием суровой школы жизни, пришлось испытать моменты, связанные с желанием возвыситься и утвердиться.
Я стал обдумывать разные планы по части осуществления проекта личной встречи с Брусиловским. И здесь эта "суровая школа" мне неожиданно помогла. Из Алма-Аты пришло известие о смерти моего дальнего родственника - дяди Иойны Шехтера, на чьей квартире я когда-то был прописан в качестве сына. Его жена и дочь умерли значительно раньше, и теперь квартира со всем имуществом автоматически переходила ко мне, несмотря на то, что дядя Иойна не оставил завещания. Но в силу именно этого последнего обстоятельства нашлись люди, в том числе соседи, которые стали претендовать на квартиру и имущество покойного. Надо было срочно выехать в Алма-Ату, чтобы разобраться во всём происходящем. Тем более, что для этой поездки было и два других повода: предстояло добыть некоторые материалы для будущей докторской диссертации и главное! - обязательно встретиться е Брусиловским.
Запасной ключ от квартиры дяди Иойны хранился у меня дома, и я приехал с ним в Алма-Ату, сразу же расположившись в одинокой квартире. Не буду описывать эмоциональные краски моего грустного состояния, когда я перешагнул порог квартиры, держа в руке лишь один портфель, в котором, кроме туалетных принадлежностей и нотных рукописей, ничего больше не было. Именно эти ноты я и собирался представить Брусиловскому в качестве доказательства, что я ни на минуту не забывал его уроков. Не буду также описывать те склоки, которые велись вокруг вожделенной квартиры. Я понял, что их затеял тот человек, у которого тоже был запасной клич и который, очевидно, был активным участником похорон моего несчастного дяди. Скажу лишь, что я легко мог бы выиграть это дело, тем более, что мне помогал такой престижный человек в Алма-Ате, как академик Григорий Дахшлейгер, с чьей женой Ритой Луговой я был хорошо знаком ещё со студенческих лет.
Почему же я не довёл своё дело до конца? Потому что не в этом заключался смысл моей жизни. Главная цель, которую я перед собой поставил, - это восстановить свои взаимоотношения с Евгением Григорьевичем Брусиловским. Но поскольку мой замысел потерпел полнейший крах, квартира дяди Иойны перестала меня интересовать, ибо в Алма-Ате мне делать уже было нечего.
Вот как развивались события на протяжении девяти дней моего пребывания в Алма-Ате. Вместо того, чтобы по совету Дахшлейгера обращаться в определённые инстанции, от которых зависело положительное решение моего дела, я тратил время на заполнение своего портфеля диссертационными материалами и одновременно пытался дозвониться до Брусиловского, чтобы он назначил мне свидание.
Но с Брусиловским получилась серьёзная загвоздка. Его телефонный номер упорно не отвечал. Переменился, что ли? Я стал обзванивать знакомых музыкантов с одним вопросом: куда подевался маэстро? Никто толком мне ничего не сказал. Пришлось, преодолевая внутреннее сопротивление, позвонить Оскару Гейльфусу. Как я и предполагал, Оскар нехотя стал отвечать, увиливая от вопроса и справляясь о моих домашних делах, о Наташе, о Лизе... Наконец, я вышел из себя и заорал в трубку:
- Оскар, прекрати меня ревновать к Брусиловскому! Не ставь столба на моей дороге! Я тебе не соперник, а товарищ со студенческих лет. Где Брусиловский?
- Ну... в данный момент он у Мусрепова, где собралась компания музыкантов и писателей на семейный праздник. Габит хотел пригласить и меня, но какой-то гад ему отсоветовал.
- Номер телефона Габита Махмудовича!
- А зачем тебе? Ведь это неудобно: Брусиловский в гостях…Да и я сейчас занят отделкой своей оперы "Рихард Зорге", а ты меня отвлекаешь.
- А я уже закончил свою оперу "Печорин"... В общем, если ты мне не дашь номер Мусрепова, то мы с тобой больше не друзья. Удовлетворяет ли тебя такая образная реальность?
В трубке послышался лёгкий смешок.
- Нет, Наум, не удовлетворяет, - уже миролюбиво произнёс Оскар. -Авторучка у тебя наготове? Записывай.
И он продиктовал номер телефона, по которому я тут же позвонил. Решился я на этот неэтичный поступок только потому, что если бы сейчас, находясь в состоянии активной решительности, не позвонил, то больше уже никогда бы не услышал голос любимого Учителя.
После моего звонка трубка была сразу же поднята и мужской голос на фоне шумного многоголосья быстро и легко отреагировал:
- Это кто ещё опоздал на наш дастархан?
"Неужели сам Мусрепов?" - подумал я и с такой же лёгкостью заговорил:
- Извините, что я прервал ваш семейный праздник, но мой поезд уходит сегодня ночью, а мне срочно надо переговорить с Евгением Григорьевичем.
И я услышал:
- Женя! Тебя к телефону! Срочный разговор!
Через несколько секунд я услышал в трубке родной заикающийся голос:
-С-слу-у-ушаю.
И у меня перехватило дыхание. Оклемавшись, я проговорил:
- Это я, Евгений Григорьевич, и снова замолк, не в силах продолжать.
- А-а-а... - послышался ответ. - Ваш голос за полтора десятилетия совершенно не изменился. А позвонили вы, конечно, по поводу того, чтобы узнать моё мнение е "Зимней дороге". Понимаю, понимаю... Я, конечно, перед вами виноват: надо было сразу же откликнуться, но...но...но...
Здесь я должен предупредить, что весь наш разговор я передам сейчас без имитации заикания маэстро, хотя он запечатлелся в моей памяти с предельной точностью как по форме, так и по содержанию.
Первые реплики я слышал на том же многоголосном шуме, а потом этот шум перекрыл всё тот же мужской голос:
- Потише! У Жени серьёзный разговор!
И дальнейшие десять-пятнадцать минут наш разговор сопровождался полной тишиной, иногда прерываемой негромким смехом и тихим говором гостей.
А маэстро продолжал:
- Ещё раз прошу извинить меня за моё молчание. Поверьте, что у меня была серьёзная причина. Я нахожусь в предотъездном состоянии.
- Наверно, в Москве намечается какой-то музыкальный конкурс?
- Нет, появилась более серьёзная причина.
- Может быть, очередной композиторский пленум?
- Ещё серьёзней.
- Неужели съезд?
- Нет, это совсем, совсем другое. Мой отъезд не конкретен. Он может произойти через месяц, через год или через полтора. Но так или иначе, он должен состояться. Ощущаю его неизбежность… А вы, наверное, за это время уже успели стать генеральным директором какого-нибудь высшего учебного заведения?
- Да что вы, Евгений Григорьевич, я на такую должность совершенно не способен. Я...я...я... - И не смог договорить дальше.
- Ну ладно,- прервал меня маэстро, - Как я понял, вас интересует моё мнение о вашей "Зимней дороге". Так вот что я вам скажу. Вы действительно нашли тот мелодический эквивалент для гениального стихотворения Пушкина, который многим не удалось найти, в том числе и мне в юности. Знаете, что ещё меня поразило? То, что вы в этом небольшом романсе сумели проявить себя и как оперный драматург.
Да, да, ваше вальсовое вступление удивительно преобразилось в проигрышах, имитирующих звучание колокольчика между куплетами, а в финале всё это трансформировалось в вокальной партии. И кто вам подсказал соединить в финале первый и последний куплеты пушкинских стихов? Впрочем, напрасно спрашиваю. Не сомневаюсь, что это ваша самостоятельная находка. Вы знаете, я ведь не только композитор, но и рядовой слушатель. Сознаюсь, у меня даже мороз прошёл по коже, когда мысленно пропел заключительное повторение "лунного лика". Нет, не зря я взялся руководить вашей оперой. Если бы вы меня послушались, то "Печорин" давно бы уже шёл на сцене Свердловского оперного театра. И, может быть, перекочевал бы и в другие театры... А теперь к вам особый вопрос. Как вы знаете, я не любитель пустых малозначащих фраз. Отвечайте конкретно: в отличие от Мельцанского, я возвращал вам все ваши нотные рукописи?
- Все до единой, Евгений Григорьевич!
- Тогда позвольте хотя бы одну рукопись оставить себе на память. Я имею в виду "Зимнюю дорогу".
- Евгений Григорьевич, да я просто умру от счастья. Это ведь высшая оценка моего опуса!
- Подождите умирать. Это я беру на память не о вас: вы этого не заслуживаете. Я беру на память о самом себе. Дело в том, что когда я в юности корпел над этими стихами, то был слишком самонадеян. Считал, что раз у меня не получилось, то значит, что и у других не получится. А вот получилось - без академичности Шебалина, без лалаканья Хренникова и без чувствительной цыганщины Шусера. В общем, беру на память не о вас, а о самом себе.
Я слушал и одновременно думал: "А может, вы возьмете на память и "Рассвет в горах Кавказа" с приложением четырех романсов на стихи Эминеску? Ведь тоже получилось! Вот посмотрите и убедитесь, что мысленно я всё время был с вами. Пусть прошло много лет, но все ваши задания я выполнил!" Но нет, не удалось мне произнести эти слова. Разговор внезапно принял другой оборот.
- Я здесь в гостях и не могу долго трепаться по телефону,- сухо и напористо сказал маэстро. - Послушайте мой последний совет. Я тут через Гейльфуса узнал, что вы поехали туда, куда никто не хотел ехать. В принципе вы поступили благородно, но не совсем правильно. Я не талмудист, но помню, что в Талмуде сказано: всё чрезмерное, даже добро, должно знать свои пределы. Ибо чрезмерное добро может превратиться во зло. Во всём соблюдайте баланс! Жертвуйте всем, даже жизнью, но только не ценой своих моральных принципов и своего творческого предназначения.
Во всём следует соблюдать баланс - даже в науке и творческих экспериментах. Когда слишком много золота, оно перестает быть золотом - оно обесценивается. Прекратите безоглядно коллекционировать пластинки и книги! В противном случае вы обесцените то, что уже собрали! Баланс, баланс и еще раз баланс! Но не в соответствии с конъюнктурой, а в соответствии с истинной нравственностью! Вот вам моё последнее прощай! - И в трубке послышались короткие гудки: она была брошена резко и с размахом.
Я вышел из телефонной будки, стоящей у Главпочтамта, далеко не в удалом настроении. Взглянул на небо и понял, что оно с чем-то ассоциируется. Но с чем? Оно было затянуто серыми тучами, и откуда-то брызгали капли, но не сверху, а почему-то сбоку. Типичная алма-атинская осенняя погода, когда невозможно понять, то ли сейчас начнётся дождь, то ли проглянет солнышко. Что же мне нужно припомнить?... И наконец, вспомнил.
Как-то Коля Ровенский заказал мне для "Простора" статью о литературной жизни на Целине. Дескать, тема очень актуальная - читателям будет интересно, и я написал статью под названием "Большое в малом". В ней я поведал, как в малых жанрах (рассказах и очерках) можно отражать величие деяния. Но не обошёл вниманием и стандартные опусы с искусственными сюжетами, иронизируя при этом над авторами.
Статья была напечатана в четвёртом номере "Простора" за 1962 год с неожиданным для меня сюрпризом - её проиллюстрировал художник тремя женскими рожицами, которые меняют своё выражение в зависимости от сюжетных ситуаций: если молодая жена решила уехать от охладевшего к ней мужа, то на фоне проливного дождя её губы становились плаксиво сморщенными; если кто-то её увещевал, что не следует поддаваться унынию, то губы приобретали прямую линию; наконец, когда она решила остаться на месте, то губы расплывались в счастливую улыбку, дождь прекращался и небо всё больше и больше голубело.
- Ты понимаешь, Наум,- непривычным для него глиссандирующим голосом объяснял мне Ровенский при встрече,- тебя следует торжественно поздравить. За многие годы существования журнала ещё не бывало случая, чтобы иллюстрировалась критическая статья. Ты первый нарушил традицию. Давай по этому поводу забежим в кафе и грохнем по рюмочке коньяка. Ты здорово посмеялся над тем, чего в жизни не бывает!