Прощание с Казахстаном

Прощание с Казахстаном

Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман
Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман

По словам Кенжебека Кумысбекова, русский еврей Евгений Григорьевич Брусиловский принадлежал душой всецело казахскому народу. Остаётся добавить, что, соединив в себе различные специализации, он всё своё умение, весь свой талант отдал родному Казахстану, расставаться с которым ему было мучительно больно. Но иного выхода не было. В предыдущей главе открытым текстом доказаны психологические причины, побудившие великого маэстро на этот роковой шаг. Но злобы в его казахской душе не было. Мне кажется, что в стихотворении Валерия Михайлова "Поучение" запечатлён именно такой тип человеческой личности, как бескорыстнейший Брусиловский, философски осмысливающий все житейские невзгоды в ответ на подвижническую деятельность:

Коль хулим ты - молчи, за себя не боясь,
Напиши на воде свою неприязнь,
И волна её прочь унесёт,
Зыбкой тенью обида пройдёт.

А гоним - так терпи, не страшась ничего,
На земле предначертана Воля Его.
Стало быть, на тебе есть вина,
Оттерпи наказанье сполна.

Ненавидим - люби, а лишаем - не мсти,
Дабы душу свою и чужую спасти.
Ничего нет превыше любви,
Грех смиреньем умертви.

В той или иной степени задолго до появления этого стихотворения, Брусиловский музыкально сформулировал подобную мысль в своей Седьмой симфонии, которую он создал в состоянии готовящегося отъезда из республики, откуда его упорно выживали завистники и националисты, прорвавшиеся к верховной власти. Тех читателей, которые интересуются прежде всего новаторским техническим мастерством композитора, я отсылаю к специфическому труду Е.Б.Трембовольского "Теоретические проблемы национального симфонизма" с подзаглавием "Алматинские симфонии Евгения Брусиловского", изданному в Москве в 2008 году... Ну а я уже как композитор и просто рядовой слушатель хочу поделиться тем, ЧТО услышал в предотъездном сочинении своего Учителя. Ни в коем случае сказанное ниже не следует понимать как пояснительную записку к восприятию симфонии. Это глубоко субъективное ощущение, основанное на знании конкретных фактов из биографии Евгения Григорьевича и на личном общении с ним.

В начале первой части я слышу романтический призыв к обновлению жизни, призыв, который должен вырвать героя из плена одиночества. Но радостный подъём сопровождается барабанным перестуком, вызывающим грустные размышления, хотя и короткие, но, как говорится, в три обхвата. Отсюда - компоненты смятения, которые нивелируются мягким и объёмным фоном.

Вторую часть я бы назвал "Дорожные думы". Композитор, пока ещё оставаясь в Алма-Ате, уже мысленно сидит в железнодорожном вагоне и под стук колёс предаётся воспоминаниям о былом, вместе с тем пребывая в ожидании чего-то светлого и необычного. Но постепенно удаляющийся стук колёс как бы символизирует потерю того, что никогда не удастся возвратить.

И отсюда - переход к третьей части, где былое предстаёт во всём своём очаровании. Возникает неброская красота степного пейзажа... Оживают лица покинутых друзей - может быть, в первую очередь лик Габита Мусрепова, с которым композитор сотворил свою оперу "Кыз-Жибек". Но тут же возникают конфликтные интонации: как будто провели колодников но Сибирскому тракту. Необходимо преодоление...

И оно появляется в заключительной четвёртой части. Мы снова слышим призывные возгласы из первой части. Но сейчас они воспринимаются как огромная благодарность за многолетний приют в Казахстане. И в возобновлённом ритме мчащегося поезда возвратившаяся мрачная тема превращается в ликующий апофеоз: "Казахстан вы у меня не отнимете! Он - навсегда в моём сердце! Я не эмигрант! Это вы, оставшиеся на месте, превратились во внутренних эмигрантов, подтачивающих национальную культуру, а я буду её беречь и обогащать, живя вдалеке!"

И действительно, прожив последние десять лет в Москве, Брусиловский продолжал сочинять исключительно казахскую музыку. Его предсмертные две симфонии – Восьмая и Девятая – убедительное тому подтверждение. Они в сущности пока не исполнялись и никому не известны. Но музыковеды, изучившие их партитуры, считают, что Брусиловский создал немеркнущие шедевры. В особенности высоко оценена Девятая симфония, поражающая могучим накалом чувств и подлинным трагизмом.

Здесь уместно привести ещё одно стихотворение. Оно принадлежит павлодарскому поэту Константину Лунину. Попробуйте соотнести его содержание с судьбой Брусиловского:

Я сегодня не имею права
Ни солгать, ни словом покривить –
Не ответит мне чужая слава
На вопрос мой – как мне дальше жить?
Как мне жить? Где жить? И где работать?
С кем дружить? Кого мне обнимать?
Чьи взвалить на плечи мне заботы?
И какую землю мне пахать?
Если русский – значит, дом Россия?
Если русский – русские друзья?
Как же быть, коль кумысом вспоила
Нас – славян, казахская земля?!
Как же быть, когда в лихие годы
Мне казах дороже брата был?
Как же быть, коль через все невзгоды
Эту землю, словно мать, любил!
Не уеду! Не предам! Не брошу!
Хоть сегодня ветрено в степи...
Если вместе, то любая ноша
Нам не в тягость в избранном пути!
Я за Казахстан – страну родную,
Что дала приют и хлеб в ненастье!
Я за Казахстан! За песнь степную!
За Свободу! Братство и Согласье!

И снова приходишь к прежнему выводу: да, формально Брусиловский уехал, но фактически остался на месте, как и лирический герой Лунина.

Нет, Брусиловскому не было свойственно обременительное самолюбие. Он страдал не столько из-за того, что был обойдён наградами (например, Б.Джуманиязов полагал, что ему следовало присвоить два высших звания – Народного артиста СССР и Героя Социалистического Труда), сколько от сознания, что политикой верховодят люди, лишь на словах распинающиеся о патриотизме, а на деле корыстно губящие всё лучшее, что способствовало расцвету национальной культуры. Лучше всего о тонкой душевной конструкции композитора свидетельствует его "Обращение к роялю", опубликованное Галиной Воротынцевей в русскоязычной еврейской газете "Давар" в пятом номере за 2003 год. Считаю необходимым вторично воспроизвести его в данной книге:

"ОБРАЩЕНИЕ К РОЯЛЮ

Дорогой друг!

Если ты не забыл, мы познакомились 5 сентября 1933 года в квартире Ахмета Кудайбергеновича Жубанова по улице Фурманова, 96. Мне было 27 лет, а ты был уже немолод и, судя по царапинам и лёгким ранениям, прошёл достаточно тернистый путь. От меня тебе, конечно, ещё больше досталось. Но ты мужественно и терпеливо нёс свой крест почти 40 лет. Из квартиры Жубанова тебя перевезли в гостиницу "Джетысу", ко мне, в комнату №40, где с твоей помощью я изучал казахскую народную музыку. Руки у меня были сильные, народная музыка темпераментная, и тебе приходилось трудно, ибо, каюсь, тебя я не жалел. Зато приходили первые удачи и радости. Через год из гостиницы "Джетысу", что на углу улицы Гоголя и проспекта Ленина, тебя перевезли в мою новую хату.

Везли тебя на грубой телеге, и ты, бедняга, вздрагивал и сумбурно гудел на каждом ухабе. Тогда в одноэтажной Алма-Ате ещё не было водопровода, не было электричества и не было никакого асфальта и в помине. Пешеходные тропы изобиловали камнями и буераками, а проезжая дорога обещала вытрясти душу из любого смельчака, решившегося проехать по ней. Но ничего – в полуобморочном состоянии тебя снова привезли к дому №96 по улице Фурманова и втащили в мою каркасно-камышитовую хату, стоявшую в полутьме двора. Пришлось вызвать доктора, который тебя кое-как подлечил, но раны остались. Тут мы с тобой хорошо поработали.

Не жалея сил, при свете керосиновой лампы мы быстро сделали "Кыз-Жибек". Ты в процессе творчества потерял несколько струн на почве моего вдохновения, но спектакль получился приятный. Потом мы без особых потерь сделали "Жалбыр". А дальше пошла лёгкая жизнь – мы сочиняли песни и танцы для Куляш Байсеитовой, Жамал Омаровой, Шары и многих других исполнителей. Тебе это было необременительно.

Пока я ездил в 1936 году в Москву на Декаду ты хорошо отдохнул от моих побоев и был готов к дальнейшим испытаниям. Они настали зло и сурово к зиме 1936/37 года. Мы с тобой, если ты помнишь, сочиняли оперу "Ер-Таргын". Работа была очень важная и очень срочная. Но у меня не было саксаула, и в хате было весьма холодно. Вся Алма-Ата тогда отапливалась саксаулом, и достать его было очень трудно. Сам я ещё обогревался дополнительной одеждой и спиртоводочной продукцией, хотя всё равно руки ужасно мёрзли. Но к тебе эти методы обогревания применить было невозможно, прикоснуться к белой кости заиндевевших клавиш было страшно.

Вы, рояли, в переводе с французского - "королевские" royal. Вы аристократы в разношёрстной семье музыкальных инструментов. Вы царствовали в великосветских салонах Парижа XIX века, и великий поляк Шопен признавал только рояль для своего гениального творчества. Но то был Париж и XIX век. А тут - в двадцатом веке, в Алма-Ате – не было изысканного салона. Да и я явно не Шопен. Здесь была хата, в которой коченел ты. За вами надо ухаживать, чистить, следить за температурой. Не дай Бог вас простудить, ваш нежный, благородный организм навсегда потеряет певучесть тона. Необходимо было принимать срочные меры для спасения твоего здоровья. Ночью я брал топор и рубил соседние заборы, топил печку, а потом снова принимался за "Ер-Таргын". И всё-таки голос твой так и остался немного простуженным, а после "Ер-Таргына" ты было совсем захирел. Ослабели колки, лопнула дека, износился фильц, ты перестал держать строй. Начиналась старость,

К этому времени мы с тобой переехали на новую квартиру в доме №126 по Коммунистическому проспекту. Здесь были все условия для сбережения твоего увядающего организма. Время от времени ты хворал, но мы продолжали работать. Мы много сочиняли. К нам приходили ученики. Приходил тоненький юноша Куддус Кужамьяров и варварски стучал по твоим клавишам, не испытывая к тебе уважения. Приходил певучий Байкадамов и тоже стучал, сопровождая своё отчаянное пение. Потом зачастил с клавирами оперы Мукан Тулебаев, предпочитавший вообще к тебе не прикасаться. Заходил, как обычно, мрачный Жубанов, и многие, многие другие приходили к тебе за советом и помощью.

Так в трудах и заботах пролетали десятки лет. Тяжело раненный, изнемогая после всех хирургических и косметических операций, ты дал понять, что пора уже кончать, пора на покой. Да и мне тоже уже настало время прощаться. Я хотел оставить тебя доживать твою трудную жизнь на старом пепелище, но твоя новая хозяйка оказалась жестокой безжалостной фурией, и доверить тебя ей я не мог. Это было бы позорное предательство. И вот ты совершил свой, вероятно, последний переезд в школу №94 по проспекту Гагарина, 135. В этой школе есть люди, умеющие уважать заслуженную старость. Здесь тебя в обиду не дадут. Прощай, мой старый, добрый друг, и прими от меня земной поклон. Прощай".

Трудно описать, какие эмоции я испытал, цитируя литературный этюд моего незабвенного Учителя. Ведь за этим роялем сидел когда-то и я, но только не барабанил по клавишам, а робко и простодушно пытался воспроизвести свой "Вечерний вальс" – о чём я уже писал в одной из предыдущих глав.

Но дело здесь в другом. Я подумал, что Брусиловский, как и Дунаевский, если бы не занимался композиторским творчеством, то стал бы замечательным писателем. Какой изящный литературный стиль, где за элегической грустью скрывается бурная жизненная энергия чувств, очеловечивающая обычный музыкальный инструмент, который является всего лишь подспорьем в творческой деятельности! Это ведь золото чистой пробы. И какой изумительный хоровод нежных, добрых и отзывчивых чувств, аннулирующих собственную иронию при оценке конкретной личности или общественных событий, а заодно заглушающих горькую обиду на коллег и властные структуры!

В процессе написания этих строк у меня состоялся телефонный разговор с алматинским учёным-химиком и литератором М.А.Илющенко. Будучи знакомым с некоторыми главами из моей книги до её выхода в свет, он удивился, почему я ни разу не упомянул имя талантливого и экстравагантного художника Сергея Ивановича Калмыкова, которого именно Брусиловский переманил из Оренбурга в Алма-Ату. Да, был такой момент в жизни Евгения Григорьевича, когда, помимо всего прочего, он обогатил Казахстан неординарной личностью, обретшей всемирную славу, увы, уже после своей смерти.

Помню, помню я этого нестандартного человека, которого выразительно описал Юрий Домбровский в романе "Хранитель древностей". Каюсь, каюсь, я тоже принимал его за ненормального, от которого следовало держаться подальше. Но не так-то легко это было сделать. Калмыков мог появиться в любом неожиданном месте с возгласом "Белую берёзу заломаю", пристально вглядываясь в каждого.

Именно с таким возгласом Сергей Иванович возник передо мной и Колей Ровенским, когда мы сидели на скамейке в сквере напротив алма-атинского Главпочтамта. Это было весной 1955 года, когда Ровенский годом раньше закончил филологический факультет КазГУ и уже пристроился в отдел критики журнала "Советским Казахстан", переименованный потом в "Простор". Мы оба поднялись со скамейки, Калмыков пожал руку Ровенскому, а затем уставился на меня, не говоря ни слова. Его помятое лицо с голубыми глазами выражало осторожное любопытство, на голове красовался какой-то немыслимый убор, а на плече болталась мешковитая торба с позванивающими бубенчиками. Минутное молчание прервал Ровенский:

- Вот, Сергей Иванович, представляю вам моего товарища Наума Шафера, который к ужасу знакомой вам Татьяны Владимировны Поссе превратился в Нами Гитина.

- Это как понять? - встрепенулся Калмыков. - Мне нравятся непредсказуемые превращения.

- Дело в том, что Наум зарекомендовал себя литературоведческими способностями, но вместо того, чтобы их развивать, зачастил к вашему протеже Брусиловскому и стал сочинять песенки под псевдонимом Нами Гитин. Мало того, замахнулся даже на оперу по роману Лермонтова "Герой нашего времени".

- Но это же дьявольски интересно! - воскликнул Калмыков.

- Да что ж тут интересного? - отреагировал Ровенский. - Он не станет ни композитором, ни писателем.

- Почему?

- А потому что вместо первого и второго, он придумал третье: систематически бегает по различным учебным заведениям, по клубам, фабрикам и заводам с лекциями о Дунаевском. Понимаете? Вместо того, чтобы пропагандировать свою собственную музыку…

- Дунаевский... Дунаевский... - задумчиво произнёс Калмыков, - глядя куда-то поверх наших голов. - Значит так... У Бетховена есть "Лунная соната", а у Дебисси - "Лунный свет"… Кроме того, у Гленна Миллера есть джазовая "Лунная серенада", а у Чезаре Биксио – прекрасная неаполитанская песня с таким же названием... А вот у Дунаевского есть "Лунный вальс"… -И затем мгновенно выпалил тыча пальнем в мою грудь: - Вот ради этого гениального "Лунного вальса" я прощаю Дунаевскому всё остальное,- и стремительно удалился, позванивая бубенчиками.

- Николай! - воскликнул я. - Вот я сейчас его догони и спрошу, что он имеет в виду под "остальным". Что он прощает Дунаевскому? Его лирико-эпическую "Песню о Родине", равной которой нет в истории русской музыки? Его зажигательную музыку из "Волги-Волги", которая нам помогла выжить в самые трудные годы? Его оперетту "Вольный ветер", которую музыковеды поставили в один ряд с лучшими творениями Оффенбаха, Штрауса, Легара и Кальмана?

- Наум, умерь свою прыть, - спокойно и насмешливо проговорил Ровенский, - Давай снова присядем.

Мы присели, и после некоторого молчания Николай продолжал:

- Ну нельзя же так фанатически относиться к Дунаевскому. Ведь Сергей Иванович после его упоминания сразу же назвал по ассоциации Бетховена. Первым! Это ведь дорогого стоит. А то, что он прощает ему всё остальное - так это же метафора. И у неё есть основание. Не будешь же ты возражать, что Дунаевский, пусть невольно, но всё же иногда оказывался в плену партийных деклараций. Уверяю тебя, что через некоторое время ты поймёшь... ты поймёшь, что Калмыков уравнял Дунаевского со всеми классиками. Тем более что он назвал "Лунный вальс" гениальным.

Так оно и случилось. Через несколько лет, где-то в конце 50-х, уже пережив с Наташей малороссийскую "романтическую" школьную эпопею, я приехал в Алма-ату, чтобы, как говорится "прощупать почву" для поступления в аспирантуру. Однажды поздним лунным вечером я проходил мимо ворот Панфиловского парка, откуда доносились звуки духового оркестра, игравшего вальс Штрауса "На прекрасном голубом Дунае". Смотрю: у безлюдных ворот стоит Калмыков и дирижирует в темноту, позвякивая бубенчиками. Трудно поверить, но при лунном свете он сразу же узнал меня и, стараясь попасть в такт музыки, принялся декламировать:

В ритме вальса всё плывёт,
Весь огромный небосвод.
Вместе с солнцем и луной
Закружился шар земной.
Всё танцует в этой музыке ночной.

- Сергей Иванович! - вскричал я. - Звучит вальс Штрауса, а вы декламируете вальс Дунаевского!

- Так он же весь оттуда! - И Калмыков указал в сторону звучавшего оркестра.

- Весь? Весь? - почти заорал я. - Значит, вы признаёте не только "Лунный вальс", но и... но и...

- Весь! - подтвердил калмыков. - Не кукушкам учить соловьёв! - и я услышал звук удаляющихся бубенчиков.

Больше я его никогда не видел. Потом узнал, что через несколько лет он окончил свои дни в "сумасшедшем доме" и очень радовался, что каждый день получал там горячую похлёбку, которая в обычной жизни доставалась ему довольно редко. Могилу его найти невозможно, но за его картины коллекционеры готовы заплатить сказочные суммы.

Да... В реальной жизни кукушки учат соловьёв. Но в памяти людской остаются все же соловьи...

Но я вот о чём сейчас думаю. Почему Брусиловский, переманивший Калмыкова из Оренбурга в Алма-Ату, не оказывал ему в дальнейшем постоянной помощи в нормальном благоустройстве? И как он мог допустить, чтобы в афишах театра имени Абая не упоминалось его имя как художественного оформителя спектаклей?

Здесь я должен оговориться, что в моих многочисленных встречах с Брусиловским имя Калмыкова всплыло только один раз - в день, когда я пришёл к нему со скрипкой, завернутой в старую женскую юбку, о чём рассказано в одной из начальных глав этой книги. Но из тактических соображений я опустил из своего повествования эпизод с упоминанием имени Сергея Ивановича. Но сейчас необходимо восполнить этот пробел, потому что он в определённой степени объясняет причину отчуждения Евгения Григорьевича от своего подопечного. Поиронизировав над необычным "футляром", в который была облачена моя скрипка, Евгений Григорьевич сказал:

- У меня возникла идея познакомить вас с Калмыковым. Уж коли не состоялся наш с вами дуэт, то у вас с ним обязательно состоится. Здесь будет полная гармония. Его торба со звенящими бубенцами и ваша скрипка, обёрнутая в старую юбку, восхитят любителей экзотики, тем более, если вы устроите уличный концерт. Бубенцы будут прекрасно аккомпанировать вашей скрипке, и прохожие заполнят головной убор Сергея Ивановича кучами монет. Только не вздумайте поделиться со мной гонораром за придуманную идею, ибо мой любимый Муканчик обязательно распространит слух, что Брусиловский придумал новую форму для обогащения своего бюджета. Кстати, для уличной игры не забудьте обзавестись широким ремнем, о котором принято говорить "ремень на пузень".

Конечно же, Брусиловский добродушно подшучивал и надо мной, и над Сергеем Ивановичем, но так, как будто выступал на праздничном вечере с юбилейным букетом в руках, надеясь на чувство юмора всех присутствующих. Но как рассказать о внутренней музыке его слов? Ведь в ней таится и горечь по поводу того, что своим экстравагантным поведением Калмыков отрезал все пути к их близкой дружбе. В Оренбурге Сергей Иванович пленил Брусиловского своей нестандартностью. А в Алма-Ате композитор понял, что стилистически они очень далеки друг от друга. "Внук" Римского-Корсакова был вызывающе традиционен в своём музыкальном творчестве и с осторожностью относился к Стравинскому, Прокофьеву, Шостаковичу, хотя глубоко уважал их. А Калмыков со своими модернистскими наклонностями в живописи отпугивал его. Не в этом ли секрет их грустного разобщения?

... Впрочем, пора переходить, так сказать, к "последнему аккорду". Но для этого надо снова вернуться на несколько десятилетий назад.