Педагогическая практика и... роковой разрыв

Педагогическая практика и... роковой разрыв

Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман
Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман

А педагогическая практика в школе приближалась к своему завершению. На конец недели (в пятницу или в субботу) был запланирован мой открытый урок в 10-ом классе "Образы врагов в романе Фадеева "Молодая гвардия"". Вот пишу сейчас об этом и сам удивляюсь. Кто сегодня поверит, что уроки по литературе велись в советских школах шесть (!) раз в неделю? То есть почти каждый день... Почему "почти"? Да потому что один раз в неделю уроки бывали сдвоенными с расчётом на возможное классное сочинение. Но в итоге всё равно получалось шесть, при одном "свободном" дне.

Обзорные темы были в те времена редкостью, уж коли изучалось художественное произведение, то на протяжении многих уроков, чтобы учащиеся успели прочитать дома текст оригинала, а не рыскали бы по Интернету, разыскивая различные "трактовки" и "дайджесты". И слава Богу, что мы тогда и слова такого не слышали - "Интернет". Ученики и студенты были надёжно защищены от хлынувшего впоследствии бескультурья, порождённого техническим прогрессом.

Сейчас мне трудно установить, сколько уроков уделялось роману "Молодая гвардия". Но если прилежно штудировалась история создания романа на фоне краснодонских событий, затем тщательно анализировались образы молодогвардейцев и отдельно образы коммунистов (во второй редакции), а изображение врагов выделялось в отдельную тему, как, впрочем, и художественное своеобразие романа, - то, думаю, изучение фадеевского творения растянулось не менее, чем на восемь-десять уроков. Фантастика! В нынешние времена даже на такую грандиозную эпопею, как: "Война и мир", даётся в два раза меньше часов. Я уже не говорю о том, что стараниями либералов и лже-демократов роман "Молодая гвардия" вообще исключён из школьных и вузовских программ, и это, с моей точки зрения, является государственным преступлением, поскольку у молодёжи отняли великое патриотическое произведение огромной воспитательной силы. Говоря об этом, я имею в виду первую редакцию романа, подвергшуюся суровой партийной критике за то, что молодогвардейцы действуют против немецких фашистов самостоятельно, без чуткого руководства со стороны коммунистов. Но, как потом справедливо отметил Константин Симонов, преимущество первой редакции как раз-то и состояло в том, что молодые комсомольцы не нуждались в поводырях: партия воспитала их в таком ракурсе, что они научились принимать самостоятельные решения в самых опасных ситуациях. Да это же гораздо ценнее, чем постоянно ждать подсказок от нянек... Но бедный Фадеев, предполагая, что критика исходит от самого Сталина, потратил несколько лет жизни на ухудшение своего романа, вместо того чтобы завершить эпопею "Последний из Удэге", которая так и осталась незаконченной.

Итак, тема моего урока - "Образы врагов". Возможно, сейчас мне не следовало бы отвлечься от "темы Брусиловского". Но проведённый классный урок имеет прямое отношение к истории моего разрыва с великим Учителем, поэтому опишу его с теми подробностями, которые запомнились.

Предварительно я заново пересмотрел обе редакции романа и тщательно изучил страницы, на которых были запечатлены немецкие фашисты и русские предатели. Естественно, главное внимание было мной уделено генералу Венцелю, за культурной внешностью которого скрывался стопроцентный циник, и эсэсовцу Фенбонгу, который ничем не прикрывал своё хамство и палаческие повадки. О предателях Фомине и Стеценко я рассказывал ученикам особо, причислив к ним двух девиц - Вырикову и Лядскую. Откуда я мог тогда знать, что в период хрущевской "оттепели" будут обнародованы документы, в значительной степени реабилитирующие этих девиц? Да что Вырикова и Лядская! Мы тогда не имели представления о главном просчёте Фадеева, который, к сожалению, иногда работал с фальсифицированными документами, не догадываясь об их поддельности. Ведь, как потом выяснилось, истинным организатором инициативной группы "Молодая гвардия" был не обаятельный Олег Кошевой, а мужественный Виктор Третьякевич, который долгие годы фигурировал в различных документах и в прессе как изменник и предатель. И здесь невозможно обойти один важный момент в романе Фадеева. Все молодогвардейцы изображены под своими подлинными именами. И лишь один Третьякевич получил фамилию Стахович. Чуткое сердце писателя уловило фальшь в подброшенных ему бумагах, и он не посмел опозорить подлинного героя в угоду изгибам и зигзагам конъюнктуры. В романе получился обобщённый тип малодушного предателя под вымышленной фамилией.

Мой открытый урок оказался сдвоенным. Он выпал на тот пятничный (или субботний) день, когда планировалось классное сочинение. По заранее составленным тезисам, которые были мною сданы руководительнице педпрактики (это была методистка с кафедры педагогики нашего университета), первый урок я должен был посвятить фронтальному опросу учеников по образам молодогвардейцев, а второй - превратить в собственную лекцию о художественных приёмах писателя при изображении врагов. Буквально за десять минут до начала урока, не предупредив методистку и учительницу литературы в 10-м классе, я с разбойничьим самовольством мысленно перекроил композицию, а потом стал реально её воплощать.

Здесь, как я сейчас понимаю, во мне стихийно проявилось драматургическое чутьё, истоки которого коренились в оперном "Печорине". В двухчасовом уроке должен был господствовать определённый порядок, благодаря которому чётко выделилась бы сущность жизненных явлений. И, следовательно, наглядней засверкала бы идея произведения и его поэтическая символика. А раз так - то нельзя закончить урок анализом образов врагов: ученики уйдут домой с тяжёлым чувством отвращения. А они должны уйти окрылёнными и готовыми к таким же подвигам, как и фадеевские комсомольцы. Короче, комсомольцы 10-го класса должны почувствовать себя наследниками краснодонских молодогвардейцев.

Ух, каким же я был СОВЕТСКИМ в то время, несмотря на своё спецпереселенчество и пережитое "дело врачей"! Объяснение можно найти в стихах знаменитого поэта: "И были наши помыслы чисты" ...

И урок мой пошёл в обратном порядке: я принялся читать эмоциональную лекцию о художественных приёмах Фадеева при изображении врагов советской власти. Помню вытянувшиеся лица методистки и учительницы - они начали шушукаться и пожимать плечами. Но их утихомирил солидного вида мужчина (то ли директор, то ли завуч): он приложил палец к губам, безмолвно приказывая им успокоиться.

А я разошёлся. В принципе это была первая публичная лекция в моей жизни (выступления на научных студенческих конференциях не в счёт, ибо это было чтение докладов). Отбросив в сторону тетрадку с конспектом лекции, я целиком отдался импровизации. Представляю себе, как нынешние либералы, отождествляющие фашизм и коммунизм, набросились бы на меня, если бы услышали, как я с пафосом противопоставлял два мира: лагерь социализма и лагерь фашизма. Первый из них представал у меня как символ добра, света и всеобщего братства, а второй - как символ зла, мрака и дикарского национализма.

Особое внимание мной было уделено одному из блестящих художественных приёмов Фадеева: воображаемому спору изувера - фашиста Фенбонга с неким богатым респектабельным джентльменом. К каким бы идейным декларациям ни прибегал Фенбонг, в основе их была заключена обывательская мечта стать миллионером и командовать армией рабов. Для достижения цели он в любую минуту готов на грабёж, насилие и убийство. Награбленное золото, включая зубные коронки, он постоянно носит при себе, боясь, чтобы их не украли. Из-за этого он редко снимает одежду и месяцами не моется, отчего его тело источает нетерпимое зловоние. Блестящий художественный приём, благодаря которому реальность становится символом, а символ - реальностью! Но почему Фенбонг не становится сам себе противен? Да потому что, несмотря на различные уровни и формы жизни, он не считает себя ниже элегантного и приятно пахнущего джентльмена, нажившего свои капиталы, так сказать, "честным путём". Миллионные и миллиардные капиталы всегда наживаются путём обмана и грабежа народа, а также бесстыдным расхищением государственного имущества. И тут совершенно неважно, в какую форму облечены действия рядовых уголовников и высокопоставленных лиц. Объективные основы мародёрства имеют одинаковые истоки.

И сейчас, когда я снова размышляю, почему роман "Молодая гвардия" изъят из школьных программ по литературе, то понимаю, что дело здесь не только в образах молодогвардейцев, которые служат укором нынешнему молодому поколению, предавшему заветы дедов и отцов и полностью погрузившемуся в личные проблемы, далёкие от истинно национальных и государственных проблем. Важную роль здесь сыграло другое обстоятельство. Звериное лицо капитализма, породившего фашизм, показано Фадеевым с такой художественной убедительностью, что в период обратного перехода от социализма к капитализму этот роман невозможно изучать ни в школе, ни на филологических факультетах. Роман "Молодая гвардия" в постсоветское время - это мощная мина под мир новоиспечённых олигархов, наживших миллиарды путём разграбления государственного имущества, путём разорения народов и природных ресурсов, путём обгаживания чистоты вековых нравственных принципов, путём компрометации духовных ценностей мировой культуры и замены их низкопробным ширпотребом.

…После десятиминутного перерыва начался второй урок - опрос по образам молодогвардейцев. Не стану его подробно описывать, скажу лишь, что ученики отвечали хорошо и довольно толково. Я щедро заполнял журнал пятёрками и четвёрками, стараясь не смотреть в сторону пучеглазой учительницы: мне было немного неловко, что я бесцеремонно хозяйничаю на её законной странице. А далее случилось вот что. Примерно минут за пятнадцать до окончания урока одна девочка, слывшая в школе "эстетической бунтаркой", подняла руку и спросила, можно ли задать вопрос по предыдущему, уже изученному роману Фадеева "Разгром", удивившись, я тем не менее сказал:

- Пожалуйста.

И девочка, в которой легко угадывались черты будущей "учёной дамы", раскладывающей всё по полочкам, заговорила о том, что многие положительные герои Фадеева нередко нарушают законы этики и эстетики. Например, Левинсон в "Разгроме". Он совершил два жестоких поступка: посоветовал врачу дать усиленную дозу лекарства тяжело раненному Фролову, чтобы тот поскорее умер и не стал бы обузой для партизанского отряда, а затем велел отобрать у бедного корейца свинью, чтобы застрелить её и накормить голодных красноармейцев.

- Цель не оправдывает средства, - заключила школьница, - а жестокость не совместима с этикой и эстетикой. Нам твердят, что Левинсон поступил правильно, в полном соответствии с принципами социалистического гуманизма. А как считаете вы? Гуманно ли, этично ли, эстетично ли превращать целебное лекарство в смертельный яд?

Это был явный вызов учительнице по литературе. Я как раз присутствовал на уроке, где она анализировала образ Левинсона и с неприкрытой прямотой оправдывала все его поступки. Причём делала она это вроде бы правильно, без всяких преград, и в принципе я был с нею согласен. Но в то же время чувствовал, что в её логике не хватает этого толстовского "чуть-чуть", о котором рассуждал Брусиловский. В результате действия Левинсона не получили должной моральной оценки.

Вот примерно по какой логике строились доводы учительницы. Превосходящие силы японцев двигались на населённый пункт, где расположился малочисленный партизанский отряд Левинсона. Надо было спешно и быстро отступать, чтобы не принять бой и сохранить численность отряда. Но в отряде был тяжело раненный в живот красноармеец Фролов. Оставить его в лазарете, а самим уйти - значит обречь товарища на издевательства японцев. Для наглядности учительница процитировала Маяковского: "В паровозных топках сжигали нас японцы, рот заливали свинцом и оловом". Положить Фролова на носилки и взять с собой - значит обречь отряд на самоуничтожение, ибо он будет передвигаться медленно, и японцы его догонят. Левинсон поступил не как абстрактный, а как социалистический гуманист: ценой жизни одного человека он спас весь партизанский отряд (слово "весь" учительница произнесла с особым напором, почти выкрикнула).

А эпизод с застреленной свиньёй истолковала так:

- Конечно, жаль бедного корейца и его семью, оставшихся на зиму без прокорма. Но надо было накормить голодных партизан! Левинсон и здесь поступил как социалистический гуманист. У него не было времени предаваться томительным раздумьям. Быть может, от его партизанского отряда зависел исход борьбы с японцами на Дальнем Востоке. Исход всей борьбы! ("Всей" опять было выкрикнуто). А тут пострадала всего одна семья...

Да, уже тогда на уроке по "Разгрому" (кстати, на нём присутствовал и упомянутый выше мужчина) я уловил нехватку этого "чуть-чуть", хотя, повторяю, в принципе был согласен с оправданием Левинсона. И теперь, когда дотошная девочка, задавшая вопрос, села в ожидании моего ответа, я почувствовал золотой прилив педагогического вдохновения и принялся импровизировать:

- Я согласен с тобой, что Левинсон поступил жестоко по отношению к Фролову. Поскольку жестокость несовместима с прекрасным, то можешь считать его поступок и неэстетичным, хотя эстетику ты сюда приплела насильно. Не о ней хочется говорить. Попробуем философски осмыслить ситуацию. Фролову жизнь дал Бог (тут я заметил, что учительница вздрогнула и её глаза стали ещё более пучеглазей - ведь в советских школах господствовало атеистическое воспитание), и не ему, Левинсону, её отнимать. Это только во власти Бога. Другое дело, если бы Фролов был врагом. Но он был своим в доску. Следовательно, Левинсон совершил преступление. Я веду сейчас с тобой равноправный диалог, и ты можешь свободно возражать. Но ведь я поддержал твоё мнение, и возражать тебе ни к чему. Так или не так? Если так, то ты согласна, что я чётко выразил своё отношение к поступку Левинсона?

- Да, Наум Григорьевич, - ответила девочка, - с восхищением глядя на меня.

Здесь уже пришлось вздрогнуть мне. Это был исторический момент. Из Наумчика (у Брусиловского) я превратился в Наума Григорьевича, и моё педагогическое призвание впервые возвестила и утвердила ученица, чьё имя и фамилия полностью выветрились из памяти.

- А теперь слушай дальше, - с вдохновением продолжал я. - Представь себя на месте Левинсона. Надо спешно отступать, чтобы спасти отряд от японцев, а Фролов является обузой. Как бы ты поступила? Какое решение приняла бы? Что придумала бы?

Теперь в глазах девочки я увидел уже не восхищение, а растерянность. Она молчала... Тогда я отошёл от стола и стал ходить между партами, обращаясь персонально к каждому ученику с одним и тем же вопросом: "А ты что придумал бы? А ты? А ты?". Я успел уловить ненавистный взгляд учительницы, сидевшей на последней парте, но он ничуть меня не устрашил. Я был в раже. Обойдя все парты, я вернулся к своему столу и громким победным голосом обратился ко всему классу:

- Никто ничего не придумал? Тогда... тогда руки прочь от Левинсона! И кто-то из мальчишек, желая меня поддержать, крикнул с места:

- Тем более, что Фролов был смертельно ранен и медленно умирал. Ведь предварительно Левинсон всё выяснил у врача Сташинского.

- А вот как раз здесь - самое слабое место у Фадеева, - парировал я. Это называется "Игра в поддавки". Писатель облегчил психологическую ситуацию и для себя, и для читателя. Фролову, дескать, всё равно придётся умереть - какая разница, днём раньше или позже. Фадеев не захотел соизмерять свою идею с уровнем тех, кто будет читать его роман. Но вы же, друзья мои, знаете, что подлинно гуманный врач всегда будет бороться за жизнь человека, даже если он безнадежно болен. Тут автор явно упростил задачу. А вот если бы у Фролова были шансы на выздоровление... Представляете себе, в какие психологические бездны должен был бы углубиться Фадеев? Но он на это не пошёл.

- Какой же вывод нам следует сделать? - с какой-то тихой обречённостью подала голос "моя" девочка.

- А вот какой! - с апломбом воскликнул я, почувствовав себя чуть ли не Фаустом ХХ-го века. - Нельзя социалистический гуманизм превращать в догму! Мол, только так и не иначе. Если мы поступок Левинсона превратим в догму, то неизбежно скатимся в нравственную пропасть: начнём губить невинных людей во имя великой идеи и тем самым скомпрометируем саму идею. Нет правил без исключения! Вы же изучаете русский язык и должны знать, что почти в каждом правиле есть исключения для правописания, иначе правила превратятся в догму. Следовательно, поступок Левинсона надлежит рассматривать как необходимое исключение из общего правила. Вы меня поняли? Как исключение! В этом - оправдание фадеевского героя. Но ему не будет оправдания, если, прикрываясь социалистическим гуманизмом, он начнёт бездумно швыряться человеческими жизнями!

И тут я увидел, как симпатичный мужчина (завуч? директор?), сидевший рядом с учительницей, вскинул вверх руку с вытянутым, большим пальцем и, широко улыбаясь, потряс ею. Это меня неописуемо ободрило, и я под раздавшийся звонок торжественно заключил:

- Запомните, что нельзя, невозможно жить на свете, рабски подчиняясь голой догме! И случай с застреленной свиньёй постарайтесь дома осмыслить самостоятельно в свете того вывода, к которому мы с вами пришли на этом уроке.

Не скрою, что я едва вырвался из плена мгновенно окруживших меня учеников, которые, перебивая друг друга, что-то говорили, говорили, говорили... Но от волнения и упоения своим успехом я ничего не понимал и кивал головой.

Потом в учительской было бурное обсуждение моего урока. Преподавательница литературы требовала, чтобы урок был оценён на три с минусом, поскольку он не соответствовал представленному конспекту и плану. На что мужчина ей возразил:

- Наум Григорьевич теоретически, а затем практически доказал губительность догмы. Так что Ваше требование несправедливо. Я поставил ему пятёрку с плюсом. Потому что он не просто дал сдвоенный урок, а пережил весь литературный материал вместе с автором и учениками. Такое удаётся не каждому.

- Он поступил непедагогично! - взвизгнула учительница. - Скомпрометировал меня перед учениками! Перевернул вверх ногами всё то, о чём я им говорила! В каком виде я теперь перед ними предстану? Они ведь и уважать меня больше не будут.

- Не комплексуйте, - спокойно возразил мужчина. - Наум Григорьевич ничего не перевернул. Он только чуть-чуть расширил вами же поднятую проблему. Повторяю: чуть-чуть. Но с таким уклоном, что она сразу же засверкала всеми гранями и нюансами, лишившись догматизма. Этому стоит поучиться.

- Мне? - возопила учительница. - Мне, педагогу с двадцатилетним стажем, учиться у недоучившегося студента?

- А что? - так же спокойно возразил мужчина. - Я, например, не только учу, но и не стыжусь учиться у тех, кто младше меня. Не забывайте, что, несмотря на отсутствие опыта, интуиция у молодого человека бывает более чуткой, чем у сложившейся взрослой личности. Потому что у молодых разум ещё не обременён устоявшимися инструкциями и незыблемыми правилами.

Другие детали обсуждения конечно же забылись. Помню, что среди выступающих были методистка, некоторые другие преподаватели и даже практиканты.

Все говорили одобрительно, и в конечном счёте я получил пятёрку, правда, без плюса. Но я был счастлив. Произошла компенсация за полупровальный урок по русскому языку в пятом классе, который я провёл неделей раньше и на котором я забавно оскандалился, приказав ученику: "А ну, стери с доски каракули!". Ну что я мог поделать, если многие бессарабские евреи, в том числе и моя бабушка Инда, говорили "стери" вместо "сотри", и то словечко крепко засело в моей памяти". В общежитской стенгазете по этому поводу появилась весьма красочная карикатура: у школьной доски стоит съёжившийся от страха ученичёк, а я со сжатыми кулаками и с вдвое увеличенным длинным носом ору: "А ну, СТЕРИ с доски!". Над карикатурой крупными буквами красовалась надпись: "Шафер обучает школьников русскому языку".

Ну а теперь - ошеломляющий успех. Уже на улице, когда вместе с другими однокурсниками я шёл к трамвайной линии, меня остановила методистка с кафедры педагогики и, отведя в сторону, возбуждённо заговорила:

- А плюс мы убрали, чтобы не добить учительницу. Но учтите: и я, и (она назвала имя и отчество мужчины) считаем, что вы заслужили пять с плюсом. В "Молодой гвардии" вы на примере всего лишь одного персонажа представили ученикам обобщённый портрет фашизма, порождённого капитализмом. А в "Разгроме", оправдав Левинсона, вы одновременно доказали, что слепое подражание его действиям исказит природу социалистического гуманизма и превратит его в антигуманизм вообще. Ни в одном учебнике, ни в одной монографии о Фадееве Левинсон не рассмотрен в таком ракурсе. Конечно, ещё год тому назад... ну, вы понимаете, что я имею в виду, так рассуждать было опасно. Сейчас повеяло другим ветром, и уже можно... Но вы... вы опередили всех. Понимаете? Вы самостоятельно, без всяких дополнительных пособий предостерегли учеников от спекулятивного и бездушного отношения к нашим моральным принципам. Вы дали им понять, что первичной основой нашего движения к коммунизму должно стать отступление от всяких догм. Молодец! И как вы легко общаетесь с классом! Прогуливаетесь между рядами парт, разговариваете с каждым учеником в отдельности, и это у вас получается абсолютно естественно, без всякой натуги. Мы с (она опять назвала имя и отчество то ли директора, то ли завуча) пришли к выводу, что вы - прирождённый педагог.

Ну как тут было не вскружиться моей голове! И вот я стал с нетерпением дожидаться понедельника, чтобы поведать Брусиловскому, что он не зря напомнил мне о толстовской теории "чуть-чуть". Ведь я действительно только "чуть-чуть" подправил учительницу. Но к каким новым отчётливым наблюдениям мне удалось подтолкнуть учеников! И, мысленно представив себе восторженную реакцию Евгения Григорьевича, я совершенно упустил из виду, что дядя Гриша неоднократно меня предупреждал о недопустимости хвастовства своими литературными успехами перед композитором, ибо в противном случае это будет означать, что его музыкальные уроки являются для меня делом второстепенным и побочным.

Так оно и случилось. Когда я пришёл к Брусиловскому и с ходу, даже не усевшись на стул, принялся тараторить о своём литературно-педагогическом триумфе, он гневно прервал меня:

- Чем вы хвастаетесь? О чём думаете? Вместо того чтобы укрепить веру в своё композиторское будущее, вы лишаете себя этой веры.

И дальше - пошло и поехало. Маэстро не пригласил меня присесть. В течение пятнадцати-двадцати минут он извергал на меня громы и молнии. Сознался, что копии некоторых моих нотных рукописей он время от времени отправлял в Свердловск, в Уральскую консерваторию, чтобы заранее обеспечить моё поступление на подготовительное отделение. Что копии рукописей с его пометками и исправлениями выполняли по его просьбе студенты алма-атинской консерватории. Что, в отличие от Мельцанского, он щадил меня и возвращал все оригиналы. И вот как раз сегодня утром он получил письмо, что меня там ждут. И он уже успел договориться с престижным алма-атинским теоретиком Николаем Фомичем Тифтикиди который обещал заниматься со мной четыре раза в неделю, чтобы я приехал в Свердловск более или менее подготовленным. Причём занятия будут вестись бесплатно.

- Таким образом, - заключил композитор, - у вас теперь должен полностью измениться режим. В понедельник вы по-прежнему у меня, а по вторникам, средам, четвергам и пятницам вы у Тифтикиди. На личные дела у вас остаются суббота и воскресенье. Но и эти два дня я советую употребить на подготовку к Свердловску.

- Ну а как же университет? - с тоской спросил я.

- Какой университет? В августе вы должны уже быть в Свердловске. Вот какой должна быть ваша главная доминирующая мысль. Сейчас конец марта. Неужели не понимаете, что у вас в запасе остаётся всего четыре месяца? Тут дорог каждый день, каждый час. Вы должны успеть фундаментально подготовиться. Ведь вас готовы принять без диплома об окончании музыкального училища. - Композитор повертел перед моим носом письмом с конвертом и категорически изрёк: - В общем, так. К следующему понедельнику вы приносите мне справку об отчислении из университета. И заодно начисто перепишете "Ветку Палестины". Её давно дожидается Эра Епонешникова. Гордитесь этим. И если хотите, то можете сделать дарственную надпись. Ей это будет приятно, а вам, если не ошибаюсь, вдвойне.

- Ну а как же всё-таки университет? - едва не прохныкал я. - Ведь остался всего один год до окончания... Может быть, всё-таки закончить, а потом уж... Выходит, я зря проучился четыре года?

- Ну вот что, милейший, - с напором произнёс композитор. - Я вас сейчас испытываю на монументальную прочность. Если сочинительство музыки для вас главная цель в жизни, то с университетом расстаться нужно немедленно.

И далее, почти не заикаясь, он стал припоминать наши прошлые встречи. Сказал, что вначале не решался дать однозначную оценку моему творчеству, а теперь уже ни в чём не сомневается. Вспомнил, что когда я показал ему "Бар-Кохбу", сочинённую в десятилетнем возрасте, то он уже тогда понял, что это - от Бога, но решил на всякий случай промолчать, чтобы не выдать преждевременно аванс.

- А сочинили ли вы нечто литературное на таком же уровне в десять лет? А в двадцать? Да, ваши работы о Толстом и Эренбурге весьма интересны, но я воспринимаю их прежде всего, как свидетельства вашего широкого кругозора и именно за это их и ценю. Помните, как я вам объяснял, почему некоторые талантливые композиторы преждевременно исписываются и беспрерывно занимаются самоповторением? Потому что они варятся в собственном соку, мало читают, не ходят в театр, не интересуются живописью, уходят в сторону от социальных проблем и тем самым лишают себя размышлений о сущности нашего бытия. И их творчество чахнет, потому что нет подпитки. А у вас она есть. Значит, вам суждено творческое долголетие в музыке. Вы постоянно будете увлекаться новыми идеями, которые приведут к очередным художественным открытиям.

Я стоял и впитывал каждое его слово, потому что прежде он довольно скупо оценивал характер моего дарования. А сейчас его понесло. Он говорил, что в моём творчестве содержится внутреннее бунтарство против современных стандартов, и это особенно ощущается в выборе тематики. Говорил, что мне в равной степени удаётся и оперная ария, и бытовая танцевальная мелодия, и камерный романс, и эстрадный шлягер, и массовая песня. Мне даже неловко всё это воспроизводить, но что я могу поделать, если у него сорвалась и такая фраза:

- У Прокофьева никак не получается массовая песня, а у вас таки да, и она органично сочетается со всем остальным, что вы делаете.

- Вы хотите сказать, - испуганно отреагировал я, - что мне удаётся то, что не удаётся Прокофьеву?

- Нет, мой наивнейший, - осадил меня маэстро. - По сравнению с Прокофьевым вы пока никто. Я просто хотел сказать, что вы равноценно работаете в разных жанрах и поэтому вам необходимо получить высшее музыкальное образование, чтобы не прибегать к помощникам, в особенности по части оркестровки. Вы должны научиться самостоятельно доводить до конца все замыслы, а не просить милостыню, как нищий. Вы ведь внутри сказочно богаты, но не в состоянии распорядиться своим богатством. Я это чувствую по вашим нотным рукописям. Внутри у вас всё звучит ярче и сильнее, чем это зафиксировано на нотных линейках. Сознайтесь: так или не так?

- Так, - честно ответил я.

- Ну вот видите... Поверьте: если бы вы просто сочиняли красивые песенки и романсы с более или менее приличным аккомпанементом, это тоже было бы хорошо, и я не настаивал бы на необходимости консерваторского образования. Но вы прирождённый симфонист и оперный драматург. Вам надлежит технически укрепить природное дарование. Жалко, очень жалко, если оно пропадёт. Не отвергайте идеальную форму своего спасения! Итак, через неделю жду переписанную начисто "Ветку Палестины" и справку об отчислении из университета! Всё! Идите!

Когда я спускался с лестницы, то услышал, что снова распахнулась запертая дверь и в спину мне полетело твёрдое, безжалостное и безапелляционное:

- Без справки об отчислении из университета больше сюда не приходите никогда! Вы поняли? Никогда!

... Я шёл по проспекту Сталина, ничего не видя перед собой и боясь осознать, что к этому дому не буду приближаться на протяжении нескольких десятилетий, и лишь где-то во второй половине 80-х, когда маэстро уже не будет в живых, я со щемящим чувством подойду к нему, чтобы прочитать на мемориальной доске: "В этом доме жил и работал …".