К концу 1953 года я был загружен подготовкой к зачётам и экзаменам. Тем не менее урывал время для нотной писанины и приходил по понедельникам к своему Учителю. Продолжая размышлять о возможном уходе из университета, я иногда испрашивал совета у мудрого и ядовитого Бруно Локка. Однажды он изрёк такую тираду:
- Ты рвёшься из провинции в провинцию. Зачем тебе Свердловск? Если уж тебе суждено провалиться, то провались в Московской консерватории. Коль упасть - так упасть с хорошего коня! Твоим маяком должна быть Москва!
И я стал снова подготавливать своих бедных родителей к возможной перемене в своей судьбе. Привожу полностью одно из моих писем, сохранённых мамой:
"9/XII-53 г.
Дорогие мама и папа!
Пишу накоротке, ибо тороплюсь в оперу.
Получил вашу посылочку в целости и сохранности, угостил своих друзей по комнате, они тоже меня всегда угощают.
С Москвой всё неопределённо. Когда я об этом сказал Брусиловскому, он возмутился: "Какая Москва? Вы должны думать не о Москве, а о Свердловске". Он всё чаще и чаще намекает мне, что нельзя раздваиваться, нужно выбирать между университетом и консерваторией. Никогда я ещё не был в таком затруднительном положении. У вас совета не прошу, потому что вряд ли вы что-нибудь сможете мне посоветовать.
Целую крепко вас и Лазаря.
Нами".
А 15 декабря в очередном письме принялся снова рефлексировать: "Мне уже что-то расхотелось ехать в Москву. Не знаю, какое у меня будет настроение летом, а пока не хочется".
Конечно, мне хотелось немного успокоить родителей, зная, что предыдущее письмо могло у них вызвать панику. Нo главное заключалось в другом. Я старался всеми силами настроить себя на разумный лад и, иронизируя над собой, представлял в воображении будущую встречу с ректором Московской консерватории. Ну, допустим, заявляюсь к нему в кабинет и сообщаю, что образование моё - это периферийная музыкальная школа по классу фортепиано, причём домашние задания выполнял дома на балалайке, поскольку другого инструмента не имел. "И что? - спросит ректор. - Вы хотите прямо в консерваторию, минуя музыкальное училище?" - "Вот вам вместо училища "Вечерний вальс"" - и я бросаю ему на стол ноты. "И всё?" - удивленно спрашивает ректор. - "Ну если мало, то вот вам "Ветка Палестины". Разве ваши студенты способны сочинить нечто подобное?" И я швыряю на стол свою бедную "Ветку". - "Мало", - усмехается ректор. - "Тогда вот вам цикл для скрипки и фортепиано под общим названием "Старинные итальянские картинки". Ректор загадочно молчит. "Что, ещё мало? Так поучайте десять фрагментов из оперы "Печорин" - И я бросаю на стол кипу нот. Изумленный ректор начинает заикаться, как Брусиловский: "Из о-о-о-перы?" Он приподнимается со стула, бухается передо мной на колени и лепечет: "Простите, пожалуйста, я не знал... не знал... Принимаю вас без вступительного экзамена и предварительного собеседования сразу на третий курс теоретико-композиторского отделения".
В общем, дофантазировался... Амбиций мне не занимать... Смешно и горько… Нет, мой друг Бруно. Моим маяком был и будет не Москва, а Евгений Григорьевич Брусиловский. Только вот беда: хватит ли мужества покинуть университет, который мне достался с огромнейшим трудом и для окончания которого осталось всего полтора года?
А маэстро продолжал меня "прощупывать". Я догадывался, что он втихаря, где-то на стороне, уже что-то подготавливает для меня. В очередной приход он предложил мне ответить на вопрос, который никак не мог фигурировать в марксовой анкете:
- А скажите, пожалуйста, кого вы предпочитаете из прозаиков нашего, то есть двадцатого столетия?
И я, не задумываясь, ответил:
- В первую очередь Горького. И потом Шолохова и... и... Фейхтвангера!
- М-да. Вот это разносол! Но - хороший разносол, одобряю... Ну а из казахстанских? Какая у вас здесь расстановочка? Кого предпочитаете?
- Шухова и Ауэзова!
- С Шуховым я почти, к сожалению, не контактирую. Просто здороваемся. Но высоко ценю его прозу. Когда он описывает природу, то создаётся впечатление, что читаешь стихотворение в прозе. Вероятно, он пописывает и всамделишные стихи, но не публикует их. А в целом, несмотря на цветистую раскованность, я одновременно ощущаю в его прозе внутреннюю дисциплину, порождающую неимоверную стройность повествования. А что касается Ауэзова, с которым мы иногда спорим, то советую прибавить к нему и Мусрепова. Не пожалеете.
К концу истекающего года я пережил необыкновенную радость. Университетская многотиражка "За учебу!" напечатала на первой странице (вместо привычной передовой статьи) ноты моего "Новогоднего вальса" на стихи Альберта Устинова. Весь тысячный тираж разошёлся мгновенно, и я чудом достал всего два номера, один из которых тут же послал родителям в Акмолинск, приложив залихватское письмо. Воздержусь от цитирования. Но скажу, что такой эйфории я не испытывал даже тогда, когда слушал свою музыку по радио, в филармонии и в оперном театре. Ну - звучать может что угодно и где угодно. Но впервые в жизни увидеть свои ноты в печатном виде, хотя бы в скромной многотиражке... Нет, здесь меня мог бы понять только другой начинающий композитор, который нежданно-негаданно получил официальное признание. Тем более, что в те времена вся пресса была ТОЛЬКО государственной. Никаких частных издательств и типографий, где за деньги можно было напечатать любую чушь, не существовало.
Но странное дело. Как только у студентов филологического факультета началась педагогическая практика в школах Алма-Аты, я забросил свою музыку и то и дело увиливал от законных "понедельников" у Брусиловского. Извиняясь по телефону, я в ответ слышал угрюмое, заикающееся бормотание, из чего сделал вывод, что маэстро страшно недоволен. Но я находился в состоянии педагогического экстаза и не догадывался о пагубных последствиях своего нового увлечения.
А вообще-то, как выяснилось позже, это было вовсе не временное увлечение, а пробуждение глубоко спрятанного педагогического призвания. Забегая вперед, скажу, что будущие сотни моих учеников и студентов, не имевшие обо мне представления как о композиторе и писателе, запомнили меня прежде всего как педагога, благодаря которому они не только по-настоящему приобщились к литературе и искусству, но и познали самих себя, чтобы выбрать главный путь в суровой и многосложной жизни.
Но тогда, в начале 1954 года, вспыхнувшая страсть к педагогике оказалась отягощённой новыми психологическими переживаниями. И то, что я сейчас расскажу, несомненно, вызовет смех у современного молодого читателя, который, расставшись на некоторое время с Интернетом, всё-таки возьмёт в руки мою книгу и даже дочитает её до конца. Наташа Капустина, с которой мы уже успели договориться о будущей неразлучной жизни, вдруг засомневалась в наших обоюдных целомудренных чувствах. Дескать, что это: дружба или любовь? И она предложила написать характеристики друг на друга с хладнокровным перечислением взаимных недостатков.
Эти длинные характеристики сохранились в моём личном архиве, и я мог бы процитировать их полностью как документ эпохи, когда у влюблённой парочки, кроме гуляния "под ручку" и мимолётных поцелуев, дело дальше не шло: девичья честь (за редким исключением) свято береглась до посещения ЗАГСа и законной свадьбы. Но цитировать не буду, поскольку эти два документа займут много места и отвлекут от главной темы. Коротко добавлю лишь кое-что из последующих деталей.
Когда Наташа убедилась в искренности моего опуса, она решила устроить дополнительный экзамен для нас обоих. Вот мы, мол, ежедневно встречаемся, ходим на пару в библиотеку, в оперный театр, в филармонию, много беседуем о прочитанных книгах... Достаточно ли это для проверки чувств? Наши отношения следует рассмотреть и в других аспектах. Может быть, мы просто привыкли друг к другу? А привычка - это не любовь и даже не дружба. Давай заодно проверим: можем ли мы жить друг без друга? Попробуем, к примеру, не встречаться в течение месяца. Если не затоскуем, значит, наши отношения - мираж и обман.
В общем, - заключила Наташа, - в течение месяца не смей подходить ко мне. И я к тебе тоже не подойду.
А педагогическая практика была в разгаре. Студенты посещали уроки опытных учителей, а учителя, в свою очередь, отсиживались на уроках практикантов и затем обсуждали их.
Если я сам не давал урока, то обычно сидел на последней парте и, слушая в пол-уха, строчил либретто "Печорина", памятуя, что Брусиловский не извинит мне длительного простоя. И вот я сижу и пишу, одновременно поглядывая на неприступную Наташу, которая стоит у доски, ведёт урок русского языка, пишет какие-то предложения, чертит схемы... Я заранее знаю, что после проведённого урока у меня, в отличие от других студентов, не будет права подойти к ней и поделиться впечатлениями. Чувство горечи приобретает своеобразную мозаику, которая трансформируется в обиду на весь женский род. И в дуэльной сцене я вкладываю в уста Печорина слова, которые отсутствуют у Лермонтова:
Грушницкий!
Поверьте, что не стоят женщины того,
Чтоб из-за них стреляться.
Помиримся - и вот моя рука!
(Протягивает руку).
Прошёл месяц - и Наташа первая прибежала ко мне. Это случилось уже после разрыва с Брусиловским, но я опять сознательно нарушаю хронологию, чтобы закончить определённую тему, а потом возвратиться к предыдущим событиям. Постучав в "мужскую" комнату, Наташа вызвала меня в коридор общежития и сразу выпалила:
- Я соскучилась по тебе, Наум! А ты? А ты?
- Тоже, - милостиво и спокойно выговорил я.
- Вот и хорошо! - возликовала Наташа. - Значит, мы выдержали испытание разлукой. И, представь себе, сегодня в оперном - снова "Руслан". Сходим вместе... Не возражаешь?
- Не возражаю... Тем более, что тебе надо подучить балладу Финна. Ты воспроизводишь её фальшиво.
И вновь наступили для нас счастливые дни. Мы шли из оперного театра по тёмным улицам, распевая глинкинские мелодии. Ночная Алма-Ата была прекрасна, она располагала к романтическим разговорам о нашем светлом будущем, о бескорыстном служении нашей великой стране, нашему героическому народу, нашей родной Коммунистической партии, в которую мы тогда верили свято и непогрешимо. Да, да, мы находились в состоянии хронического заболевания партийными декларациями, которые казались чистыми и благородными, несмотря на отдельные догматические несуразицы.
Но Наташа оставалась Наташей. Ей вздумалось подвергнуть себя ещё одному кардинальному испытанию - на этот раз, подчёркиваю, да себя лично, без моего участия. Но легко сказать "себя лично". При формальном неучастии, именно я в первую очередь пережил психологический шок.
Что же произошло? После окончания четвёртого курса, возвращаясь в с летних каникул в Алма-Ату, Наташа познакомилась в поезде со студентом Института физкультуры - красивым, высоким и стройным парнем и к тому же (как ни странно) достаточно интеллигентным и начитанным, могущим дать фору любому студенту филфака или отделения журналистики. И вот они стали встречаться, совершать прогулки по городским паркам, ходить вместе в кино. Общежитские подружки неоднократно сбегались полюбоваться спортивным красавцем, на которого Наташа променяла Наума. Кое-кто завидовал, а кто-то нашептывал ей на ухо: "Смотри, не упусти своего счастья".
Я решил проконсультироваться у Бруно Локка.
- Так тебе и надо! - отреагировал мой прагматичный друг. - Вместо конкретных действий ты расхаживал с ней по городу и распевал песенки. Твой возвышенный романтизм не дал тебе возможности осмыслить, что любая девушка, будь она стократно целомудренной, подчиняется прежде всего силе конкретных действий. Именно такой чувственной натурой и сотворил её Бог. А ты целый год прогулял со своей возлюбленной всухую, а теперь распускаешь нюни.
- На какие действия ты намекаешь? - взорвался я. - Ты хотел, чтобы я себе позволил... чтобы Наташа себе позволила... - У меня сжались кулаки, я готов был вступить в драку.
- О святая простота! - отстранился от меня Бруно. - Тебе надо было бы родиться даже не в девятнадцатом веке, а, скажем, где-то во второй половине восемнадцатого, сидеть в обнимку с карамзинской бедной Лизой на берегу тихой речки и проливать слёзы при виде заката красного солнышка... Ну ладно, прощаю тебя за сжатые кулаки, поскольку понимаю твоё состояние… Попробую тебя успокоить. Раз уж новоиспечённый красавец интеллигентен и тактичен, то давай предположим, что он такой же пентюх, как ты, и дело у них не будет двигаться стремительно. Кроме того, я немного знаю твою Наташу, и мой опыт подсказывает мне, что у неё хватит ума не потерять голову. Так что не доводи себя прежде времени до инфаркта. Ты попросил у меня совета? Как твой старший друг я готов тебе его преподнести.
- Почему ты каждый раз напоминаешь мне о своём старшинстве? Ты старше всего на один год!
- Всё равно старше. Помнишь, что сказала официантка на твоих именинах в кафе? "Слушай старшего!". Так вот слушай и не перебивай.
Мы сидели на скамейке в Парке имени двадцати восьми героев-панфиловцев, и Бруно закатил целую лекцию о женской психологии. Он принялся развивать тезис, что любая женщина - от легкомысленной вертихвостки до солидной академической дамы - стремится быть сексуально привлекательной для мужчин. Но это вовсе не значит, что каждая из них согласится на интимную близость. Вертихвостки не в счёт, они могут запросто отдаться понравившемуся мужику. А для благородной девицы или дамы - вполне достаточно произвести эффект и получить соблазнительный комплимент. Во всём остальном она остаётся верной своему возлюбленному. Но объединяет её с вертихвосткой то, что они в равной степени счастливы от успеха у мужчин.
- Женщина! Что ты хочешь? Такими их сотворил Бог! - продолжал Бруно. - Вполне возможно, что твоя непорочная Наташа поддалась на комплименты красавца и отплачивает ему совместными гуляниями и походами в кино. А может быть, чуть-чуть влюбилась и сопоставляет его с тобой. Возможно, она сейчас в состоянии мучительного выбора... Итак, вот тебе мой совет: давай поможем ей быстрее сделать выбор. Это будет лучше и для тебя, и для неё. Посуди: ведь неопределённая разобщённость может длиться бесконечно. А тут надо сразу отрубить! Или пан, или пропал! Время - великая вещь, она залечивает самые тяжкие раны. Чем раньше ты окончательно потеряешь Наташу, тем раньше и оклемаешься. А если Наташа отшибёт физкультурника, то тащи её скорее в ЗАГС, и дело с концом.
- Я не совсем понял, что ты предлагаешь…
- А предлагаю я вот что. - Назидательный тон Бруно достиг апогея. - Наташа должна почувствовать, что теряет тебя навсегда. Понял? Тогда она сделает выбор довольно быстро.
- Ну а я-то что должен сделать?
- Начни ухлястывать за другими девицами по привычной для тебя схеме: приглашай их в кино, театр, сиди с какой-нибудь кралей рядом в читальном зале и шушукайтесь, затем провожай её домой или в общежитие, ну и так далее. Ясно, что это будет всеми замечено, в том числе и Наташей. Саму Наташу старайся всячески избегать. Если она тебе случайно попадётся, смотри поверх головы и не здоровайся. Она для тебя больше не существует. Не она тебя, а ты её бросил. Если вдруг окажетесь в одном месте, скажем в читальном зале, пересаживайся от неё подальше. И на университетских лекциях выбирай сиденье подальше и при этом обязательно - слышишь? - обязательно любезничай с другими девчонками. Если Наташа не отреагирует на твои пассажи, значит всё: надо с ней кончать, и чем раньше, тем лучше. Но интуиция мне подсказывает, что она скорей всего даст отставку высококультурному спортсмену и прибежит к тебе с покаянием. Я ведь в женской психологии разбираюсь лучше, чем ты... И ещё последний мой наказ. Если она действительно прибежит, то не раскрывай сразу объятья, попробуй унять на время свою романтическую дурь. Просто дай ей понять, что принял к сведению её раскаяние и будешь осмысливать происшедшее. За девицами, правда, ухлястывать прекрати. Но и её держи некоторое время на расстоянии. Пусть маленько тоже помучается. А потом ... потом уж можно потихонечку, не спеша, выпускать пар. Только одновременно держи свою Натали в крепких руках. Учти, что женщины уважают силу! Если рассиропишься - всё погибнет.
- Ну Бруно! - воскликнул я. - Тебе бы разработать учебный курс по основам донжуанства. А ты вместо этого сотрясаешь воздух сносшибательными словесами, и все они улетучиваются в беспредельном пространстве. А жаль. У тебя, как в "Хорошо темперированном клавире" Баха все темы проводятся одновременно в главной тональности.
- За комплимент спасибо, но в музыке Баха я профан, - с непривычным смирением ответил Бруно. - Здесь я признаю твоё преимущество. Вот Моцарт - тот мне ближе и понятнее...
Ну а я, загоревшись пафосом борьбы за Наташу, начал действовать по рецепту моего друга. Решил начать с однокурсницы Авы Ищенко. Однажды, сидя с ней рядом в университетской читальне на улице Советской, принялся к ней приставать: хватит, мол, задуривать мозги зубрёжкой, давай на полчасика отвлечёмся и прогуляемся, а потом вернёмся.
- Ну иди, если тебе надо, а мне надо законспектировать статью, - попробовала сопротивляться Ава. В то время у неё складывались весьма серьёзные отношения с Вовой Бесединым, студентом отделения журналистики, и прогулка с Шафером ей явно была ни к чему. Но я продолжал упорно настаивать. Дело в том, что за соседним столом сидела Зоя Матросова, закадычная подружка Наташи, и мне нужно было, чтобы она обязательно увидела, как мы с Авой таинственно удаляемся… Немедленно тут же донесёт Наташе. Я не ошибся.
Ава мне уступила, так сказать, "из уважения": нехотя поднялась и с тоской посмотрела на недописанный конспект. При обоюдном уходе я заметил большие выпуклые глаза Зои, готовые вот-вот вывалиться из орбит.
Затем два раза сходил в кино с Любой Ивановой, которая жила в той же общежитской комнате, что и Наташа. Во второй раз не стал дожидаться её на улице, а поднялся на третий этаж общежития и постучал в дверь. На пороге показалась не кто иная, как сама Наташа. Глядя мимо неё, я крикнул:
- Люба, поторопись, мы опаздываем!
Я намеренно взял билет не в городской кинотеатр, а в "Ударник", который находился, можно сказать за чертой города. Билет был намеренно куплен на самый поздний сеанс, чтобы обратный путь мы совершили пешком, поскольку к этому времени все автобусы и трамваи уже отправлялись в парк. Мне надо было, чтобы Люба вернулась в общежитие после двенадцати ночи и чтобы Наташа не сомкнула глаз до её возвращения.
Но главное началось потом. После университетских занятий я стал регулярно сопровождать домой тихую, малоразговорчивую Лию Подпоркину, которая жила на одной из алма-атинских окраин, со спускающимися вниз улицами. Не скрою, что мне было приятно её провожать, хотя она больше слушала, чем говорила. Мне нравились скромные девушки, которые не претендовали на мощь ума, спокойно и внимательно тебя выслушивали, этично поддакивали, а если возражали, то очень мягко, с извинительной улыбкой. Что поделаешь! Таково уж свойство некоторых нетипичных мужчин, которые сторонятся секс-бомб, а ищут верных и послушных подруг. Такой мне казалась Лия, но... но моё сердце уже было отдано Наташе.
На третьем этаже нашего общежития по улице Калинина был расположен довольно вместительный читальный зал с красовавшейся надписью между двумя окнами: "Идея становится силой, когда она овладевает массами". Эти ленинские слова не были для нас пустым звуком: мы соотносили их с победой над фашистской Германией, с победой советского народа, который был вооружён великой идеей, ставшей могучей силой. В зале по вечерам засиживались законные общежитские студенты, но иногда приходили и те, которые жили неподалёку и которым трудно было заниматься в домашних условиях. Примечательная особенность сего читального зала заключалась в том, что он не имел отношения к университетской библиотеке. Просто студенты приходили со своими книгами и тетрадями, располагались за свободными столиками и занимались чем придётся: готовились к предстоящим зачётам или экзаменам, читали какую-нибудь новую купленную книгу или журнал, писали письма... Я же здесь, как правило, превращал свои нотные черновики в аккуратные беловики для Брусиловского и Мельцанского.
И ещё одна особенность данного читального зала - почти мистическая. Он находился рядом, то есть по соседству, с комнатой, где жила Наташа со своими сокурсницами. И поскольку возник перерыв в наших общих походах в Пушкинскую библиотеку, она именно здесь и занималась по вечерам. Видя её за столом почти каждый вечер, я понял, что совместные гуляния с красавцем-спортсменом не столь уж регулярны, а может быть, и вовсе прекращены. И чувство громадного облегчения у меня перемежалось с лихим победным торжеством. Но продолжал не уклоняться от "рецепта" Бруно. Как только Наташа усаживалась вблизи меня, я тут же переходил на другое дальнее место, а если такового не было, то вообще уходил из зала. Демонстративно, хотя и понарошку, я рвал с прошлым, следуя советам Бруно и не сознавая, что могу потерять и будущее - уже не понарошку, а взаправду. Моё внутреннее состояние было одновременно и бурным, и печальным.
Наташа оказалась мудрей меня. Она как-то подошла к моему столику, на котором были разбросаны нотные черновики Монолога княгини Лиговской, и тихо проговорила:
- Наум, мне нужно тебе кое-что объяснить. Давай выйдем в коридор и присядем на диване.
Внутри у меня всё затрепетало, но, пересилив себя, я ответил с нарочитой рассеянностью:
- Ты же видишь, я занят. Выбери другое время.
Наташа молча отошла, а я сделал вид, что снова углубился в ноты, но на самом деле ничего перед собой не видел. Какая там княгиня Лиговская! Вот Наташа теперь вновь села за свой столик и, может быть, вторично уже никогда не подойдёт... Ну и пусть не подойдёт! Сам я не проявлю никакой инициативы... Ведь предупредил же меня мой опытный в таких делах друг: не торопись, мол, сразу раскрыть объятия, держи её некоторое время на расстоянии, пусть, мол, тоже маленько помучается.
Следующим вечером, заглянув в читальный зал, я увидел, что он переполнен и мест нет. Но перед тем как удалиться, заметил сидящую за столиком Наташу. Перед ней высилась груда книг и тетрадей, но она сидела обхватив голову руками и, видимо, к ним ни разу не притронулась. У меня защемило сердце от боли и жалости. В этот момент для меня никого не было дороже и ближе. Хотелось тут же подойти к ней, обнять за плечи... Но опять-таки пересилив себя, я закрыл дверь и ушёл.
Через два или три дня Наташа неожиданно остановила меня в коридоре и с трагической решимостью сказала:
- Присядем на диван. Даю слово, что больше пяти минут я у тебя не отберу. Давай всё-таки выясним, что произошло.
- Ну что ж, присядем, - милостиво согласился я.
Наташа не сразу стала объясняться, и я понял, что она едва сдерживает слёзы. И здесь я почувствовал, что "рецепт" Бруно медленно, но верно улетучивается.
- Говори, - с плохо скрытой нежностью произнёс я.
И Наташа начала говорить с волнующим напором, страстно и убедительно. О том, что это была последняя попытка проверить именно себя, а не меня… И думала она при этом не о себе, а обо мне... Вдруг, дескать, она полюбит другого - высокого, статного, красивого шатена - и тем самым нанесёт мне глубокую рану.
- Понимаешь? - продолжала Наташа. - Как всякая девушка, я действительно на короткое время прельстилась его физической красотой, культурностью и благоговением передо мной. Он приходил ко мне в общежитие с букетом роз... Но чем больше он мне нравился, тем больше я скучала по тебе... Я плакала и поняла, что без тебя не смогу прожить на свете ни одного дня... Можешь не поверить, но во время прогулок я рассказывала ему только о тебе, о наших продолжительных беседах, о твоей музыке, о том, что ты написал письмо самому Дунаевскому и теперь ждёшь от него ответа, и о многом другом... И, наконец, попросила его больше ко мне не приходить, потому что боюсь потерять тебя... Он сказал, что будет меня ждать даже если у меня появится ребёнок... Но я ему ответила, чтобы он ни на что не надеялся... И он уже третью неделю ко мне не ходит...
Я слушал, стараясь сохранить нейтральное выражение лица. И вдруг услышал:
- Ты как-то предложил мне поехать с тобой в Акмолинск на зимние каникулы. Я тогда ответила, что подумаю... А теперь говорю: согласна! Хочу, чтоб ты представил меня своим родителям и брату.
- В качестве кого? - встрепенулся я.
- Ну... если ты не возражаешь, то в качестве твоей невесты...
И тут мгновенно от "рецепта" моего друга не осталось и следа. Мы с Наташей буквально бросились друг к другу, обнялись и крепко поцеловались…
Для чего я рассказал всю эту историю? Не слишком ли я отклонился от "темы Брусиловского"? Нет, не слишком. Потому что сквозь призму этой истории высвечивается одна из главных причин моего разрыва с великим Учителем, чьей памяти я остался верен на протяжении всей своей жизни. Ведь если бы я уехал в Свердловск, то мог бы лишиться женщины, предназначенной мне самим Господом Богом. Другие причины попытаюсь обосновать ниже, избегая осторожного подсчёта. А сейчас хочу рассказать, что произошло семнадцать лет спустя.
В 1971 году, уже будучи кандидатом филологических наук и доцентом, я угодил в тюрьму за интерес к литературным произведениям, которые были запрещены советской цензурой, но в которых не было ничего антисоветского: в них просто критиковались перегибы сталинского периода. В камере, где матерились уголовники и столбом стоял табачный дым, я тосковал по жене и 14-летней дочери Лизе, которая освоила фортепиано и играла мои мелодии... Однажды я почувствовал, что не хочу больше жить. И в такой момент мой адвокат Андрей Григорьевич Порывай тайком передал мне письмо от Наташи. И хотя впоследствии это письмо предал гласности Ю.Д.Поминов в своём очерке "Формула судьбы", я хочу повторить публикацию, чтобы читатель окончательно понял, какую женщину я мог потерять, если бы бросил Университет и навострил лыжи в Свердловск, где меня уже ждали в Уральской консерватории:
"Пишу тебе от страшной тоски по тебе. А когда ты сможешь прочитать - неизвестно. Я не могу не говорить с тобой. Вот уже вторую ночь без тебя. Мысли будят во сне. Днём не могу заснуть. Голову распирают мысли, вернее, обрывки их, ни одну не могу додумать до конца, не могу связать их воедино. Кажется, разум покидает меня.
Сегодня меня разбудил твой голос. Ты буквально в двух шагах сказал: "Наташа!" - и так громко, в то же время тревожно и нежно, как будто что-то хотел мне сказать необычно важное.
Родной мой, я знаю: - ты зовёшь меня, как я тебя. Я хоть могу поплакать, так как никто не видит. И реву уже третий день, да ещё по нескольку раз.
Хожу на свидание с тобой, гляжу на эти глухие белые стены, так равнодушно вбирающие в себя любые мольбы, любые крики. Я посылаю тебе сквозь них лучи своей любви, частицы своего тепла.
Мужайся, милый, крепись! Страшно то, что случилось. Но я знаю чистоту твоего сердца, доброту твоих помыслов, верю в тебя и буду верить. Никто не в состоянии отнять тебя от меня.
Я буду теперь вдвойне, за тебя и себя, радоваться солнцу, которое скрылось от тебя, дышать прохладой, любоваться небом и звёздами, нашей улицей. Но на что бы я ни посмотрела - слёзы застилают глаза. Вижу тебя, слышу тебя. Сердце терзает мысль, что ты сейчас этого не видишь.
Вспоминай нас с Лисичкой. Она слушается меня и тебя. Все твои распоряжения выполняет. Играет.
Как ты там без бумаги, без книг, без музыки? Есть ли хоть люди возле?
Я склеила твои фотокарточки. Ношу их с собой. К ним прикасалась твоя рука, по ним я вижу твоё состояние, твоё волнение.
Соберу тебе посылку. Один раз в неделю! Это ужасно!
Не могу ни есть, ни спать. С трудом дала уроки. "Что случилось?" - задают мне вопрос. Видимо, несчастный вид смущает людей. Но я заставляю себя держаться так, что никто не узнает. Главное сейчас - держаться. Пусть хранит твои силы моя любовь к тебе. Целую тебя.
Будь мужествен и хладнокровен на суде. Не признавай вины, которую тебе приписывают. Береги здоровье и силы.
Вижусь с тобой во сне.
Целую крепко.
Ната".
Это письмо в прямом смысле слова помогло мне выжить. И пусть мне завидуют мужчины, которые не получали таких писем от своих благоверных.