- Тоня, сегодня у меня "День Брусиловского", будь добра, не отмечай меня в своём журнале! - с такой просьбой я неоднократно обращался к старосте студенческой группы Тоне Сергеевой, когда учился в КазГУ на филологическом факультете.
Да, был такой день в моей жизни. Длился он почти полтора года - один раз в неделю, по понедельникам, с двенадцати до часу дня. Были, конечно, и пропуски - в летние и зимние каникулы. Да и "накладки" случались: Евгения Григорьевича вдруг срочно, не по графику, вызывали в консерваторию. Или на неделю-другую он отлучался в Москву: то на какой-нибудь композиторский пленум, то на физкультурный парад, где звучала его музыка. Но такой день был. И хотя продолжительность его равнялась всего одному часу, он выбивал меня из нормального состояния на целые сутки: с утра я находился под угрозой беспощадных акций со стороны декана, ибо уходил с занятий после первой же пары, а вторую половину дня, отрешившись от мира, пытался осмыслить, где нахожусь: на высокой горе или в глубокой яме.
Так или иначе - "День Брусиловского" превратился в высшую форму моего бытия. И если в течение полутора лет я вёл бы дневник наших бесед, то смог бы сейчас издать толстую книгу наподобие "Разговоров с Гёте" Эккермана (не прими, читатель, эти слова за кокетливое бахвальство).
Печально, что за полвека многое забылось. Но я извлёк хороший урок из своей оплошности. Впоследствии стал тщательно фиксировать (сразу же, по горячим следам) впечатления от встреч с выдающимися людьми, которые воспринимались мною как олицетворение Высшего Духа - пусть подчас и с определённым социально-классовым уклоном. Так, например, благодаря дневниковым записям мне удалось реконструировать две встречи с Михаилом Александровичем Шолоховым, сохранив при этом все побочные детали. Что же касается Брусиловского, то от встреч с ним у меня сохранились лишь одна его почтовая открытка да три листочка с надиктованными замечаниями по поводу огрехов в моих музыкальных сочинениях. Тем не менее, насколько это в моих силах, постараюсь воспроизвести то, что сохранила память, и в первую очередь - строгую компетентную критику по моему адресу.
***
Всё началось с апреля 1951 года. Я уже заканчивал первый курс... Незадолго до майских праздников состоялась творческая встреча Габита Мусрепова со студентами казахского отделения филологического факультета. А русское отделение подготовило небольшой концерт, и писателя уговорили остаться. Среди прочих номеров прозвучали две мои вещи ("Концертный марш" и "Вечерний вальс"), которые исполнил на аккордеоне Саша Белоцерковский, бывший фронтовик и будущий корреспондент "Казахстанской правды". Потом писателя снова окружила группа студентов, и один из них, по прозвищу "узбек Кенжебек" (никто его по-иному не называл), отделившись от других, подбежал ко мне, хлопнул по плечу и импульсивно выпалил:
- Ну, Чайковский, держись! Мусрепову понравилась твоя музыка. Он спрашивал про тебя, а я рассказал. Ты знаешь, что Габит-ага сказал? Надо, говорит, этому парню пойти к Брусиловскому, могу помочь познакомиться.
Я был ошарашен. Неожиданно раскрылся мой затаённый план, о котором я и думать боялся. Познакомиться с Брусиловским! Но нет, пока ещё рано... Страшно! Вот сочиню что-нибудь такое, более богатенькое по фактуре, и тогда уж... Тогда уж рискну!
Если бы я знал, что напрасно потеряю целый год... Сколько нотных листов я измарал совершенно зря! Ведь в конечном итоге Брусиловского привлёк прежде всего "Вечерний вальс", который и стал моей визитной карточкой для знакомства. А произошло это так.
Где-то весной 1952 года, уже к концу второго курса, в концертном зале Казахской государственной филармонии имени Джамбула (она тогда располагалась в неприхотливом скромном здании на Пушкинской улице) проходил смотр художественной самодеятельности всех вузов столицы. Помимо студентов КазГУ, там выступали ещё самодеятельные коллективы КазПИ, ЖенПИ, Института иностранных языков, Горного института, Медицинского института и... Других уже не вспомню. Вначале регламент был неограничен, каждое учебное заведение выкладывалось сполна. Но для итогового концерта отбор музыкальных и литературных произведений, танцевальных номеров оказался довольно жёстким: не более 5-6 выступлений из каждого учебного заведения. Я был бесконечно счастлив, что при таком строгом отборе мой "Вечерний вальс" проскочил на итоговый концерт. Конечно, тут большую роль сыграло то обстоятельство, что композиторство во внемузыкальном вузе было тогда редчайшим явлением, и подобных студентов надо было поощрять. И в самом деле: на весь огромный университет числилось всего три сочинителя музыки - Лёва Шульц (журфак), Володя Миркин (физмат) и я, грешный (филфак). Остальные писали стихи, прозу, пели, играли, танцевали, занимались живописью...
Дня за два до заключительного концерта ко мне подошёл музыкальный руководитель нашего студенческого ансамбля Владимир Леонидович Мельцанский, хормейстер и исполнитель второстепенных теноровых партий в спектаклях театра оперы и балета имени Абая (почему-то больше всего мне запомнилась его роль Гонца в опере Верди "Аида" - уж очень эффектно он падал к подножию трона, на котором восседал В. Харитонов, изображавший египетского фараона). Виновато откашлявшись, Мельцанский сказал:
-Не обижайтесь, пожалуйста, Наум, но мы репетируем сейчас "Вечерний вальс" без Гали Хорт. Она, конечно, прекрасно его поёт, и вы это знаете. И впредь будет продолжать петь. Но не на заключительном концерте. Поймите: вы прежде всего - композитор, а не поэт, и текст здесь может помешать. Доверьтесь моему опыту: пусть вальс прозвучит просто как инструментальная пьеса - баян, домры, балалайки, гитары... Лидер - скрипка.
-Так это же прекрасно! - вырвалось у меня. - Я очень люблю слушать свою музыку в чистом виде!
- Ну и гора с плеч! - обрадовался Владимир Леонидович. - А я-то думал, что вы обидитесь... Правда, получается накладочка: два вальса подряд. Ведь перед "Вечерним" мы играем "Амурские волны" Кюсса. Так обычно не делается. Ну - авось сойдёт...
Не буду описывать ход концерта, тем более что плохо слушал: ну читали стихи, ну пели, ну танцевали - обычная "сборная солянка" на подобных смотрах... Если честно, то я был во власти эгоистического творческого самолюбия: нетерпеливо ждал очереди "Вечернего вальса" и трепетал от сознания, что среди членов жюри сидел Евгений Григорьевич Брусиловский. Вероятно, он и возглавлял это самое жюри - на правах бывшего художественного руководителя филармонии. Возмутительная обязаловка! Тогда это воспринималось вполне нормально, а сегодня я ужасаюсь: великий композитор, вместо того чтобы сидеть в своём рабочем кабинете и сочинять музыку, вынужден был губить драгоценное невозвратимое время на различных дилетантских представлениях, чтобы "выявлять таланты".
"Вечерний вальс" я слушал в невменяемом состоянии - даже не могу припомнить были, ли аплодисменты. Какие коллективы выступали потом и что они исполняли - меня уже совершенно не интересовало. Было ощущение тоски и стыда. Не знаю почему, но мне показалось, что я позорно провалился вместе со своим опусом. Ведь не было грома оваций, и весь зал не поднялся, и никто не кричал: "Браво!".
Но самое значительное произошло потом. После концерта плотное кольцо студентов окружило столики, за которыми сидели члены жюри. Каким-то образом я оказался прижатым к спинке стула Брусиловского. А Мельцанский уже сидел с ним рядом, заняв чьё-то освободившееся место. В качестве старого знакомого Владимир Леонидович, не дожидаясь решения жюри, расспрашивал Евгения Григорьевича о его впечатлении.
-Кроме шуток, - негромко отвечал, чуть спотыкаясь на отдельных словах, композитор, - я говорю совершенно серьёзно... Из шести ваших номеров мне больше всего понравились два старинных вальса, которые вы исполнили друг за другом. Признаться, эти "Амурские волны" мне уже порядочно надоели, их затрепали все духовые оркестры, опошлили, обесценили. А у вас вальс прозвучал необычно свежо, вы сумели раскрыть красоту его эмоций - может быть потому, что сыграли его не просто как старинный, а как народный вальс. К тому же вас следует похвалить за стремление найти что-то интересное из давно забытого. Я имею в виду второй вальс - никогда его прежде не слышал. Вас не подвёл музыкальный вкус: из громадного количества однотипных стандартов вы сумели найти что-то интонационно-естественное и выразительное...
Мельцанский, встрепенувшись, тут же попытался ответить, но...
-Евгений Григорьевич! - воскликнул я не своим голосом, удивившись собственной смелости. - Этот вальс сочинил я! Пять лет назад! Когда был ещё школьником и перешёл в восьмой класс!
Брусиловский медленно полуобернулся ко мне - до сих пор помню его скептически скривившиеся губы и едкую иронию в глазах.
-Молодой человек, почему вы так скромничаете? - с изумительным недоумением проговорил он. - Ведь "Амурские волны" сочинили тоже вы! К чему же прибедняться?
Глаза мои мгновенно наполнились слезами... Не поверил!!!
И всё же я успел заметить, как ирония сменилась у Брусиловского смутной растерянностью (он увидел мои слёзы), а Мельцанский стал усердно нашёптывать ему что-то на ухо... Композитор принялся рассеянно перебирать бумаги на столе. К нему наклонился сухопарый, мрачноватый мужчина с повреждённым глазом (позже я узнал, что это был известный композитор Ахмет Жубанов) и тоже что-то тихо промолвил.
- Да, вы правы, - сказал Брусиловский и, обратившись к девушке, присевшей рядом с Мельцанским, попросил: - Будьте добры, Светлана, напишите на каком-то клочке мой адрес для товарища... товарища...
- Шафера, - подсказал Мельцанский.
- Для товарища Шафера, - повторил Брусиловский.
Через минуту девушка с очаровательной белозубой улыбкой вручила мне клочок бумаги (он чудом сохранился в моём личном архиве), на котором было написано:
Шевченко, 44, корпус N 2, кв. N 15,
Брусиловский Евгений Григорьевич.
- Вот по этому адресу, - сказал композитор, - пришлите ещё пару вещей. Мне будет интересно узнать, как они соотносятся с вашим "Вечерним вальсом". А потом, если понадобится, мы с вами поговорим особо.
Помнится, что я обрадовался не столько адресу, сколько пронизывающему местоимению в реплике Брусиловского. С вашим! С вашим "Вечерним вальсом"! Поверил!!! Милый Владимир Леонидович, спасибо за стремительную помощь!
Так что же дальше? Вы думаете, что на другой день я сразу же отправил в конверте свои ноты? Как бы не так... На меня навалилось чувство длительного страха: боялся разочаровать Евгения Григорьевича. Ведь успех следует закрепить. Если уж посылать, то только такое, что превысило бы "Вечерний вальс" или, на худой конец, не ниже по уровню. А есть ли у меня такие вещи? О фрагментах из оперы "Печорин", которую мы задумали с поэтом и художником Владимиром Щербаковым (он взялся писать либретто), не могло быть и речи: Брусиловский воспринял бы это как своеобразную хлестаковщину самовлюблённого дилетанта. Что-нибудь из лихих песен типа "Что мне, молодцу, нужда", которые очень нравились усатому университетскому сторожу Донату Евтихиевичу? Смешно! Может быть, "Концертный марш", на который обратил внимание Габит Мусрепов? Надо подумать... А вообще - лучше сочинить что-то новое, умное, уже специально с расчётом на Брусиловского. Это должно быть нечто среднее между "серьёзным" и "лёгким" жанром... И я задумал маленький цикл пьес для скрипки и фортепиано под общим названием "Три старинные итальянские картинки". Воспламенившись, дал волю фантазии. Придумал программу. Первая миниатюра - "Уличный скрипач" (нищий скрипач вспоминает свои молодые годы, когда он соперничал с самим Паганини). Вторая - "Пред ликом Мадонны" (что-то умилённо-возвышенное по мелодии, типа "Аве Мария", но ироничное по содержанию). И третья - "Цыганы на паперти" (темпераментная и, откровенно говоря, кощунственная пляска у входа в храм). Все три эпизода объединялись при помощи образа некой молодой синьоры, которая в начале должна была подать милостыню нищему скрипачу, затем войти в храм и исповедаться пред ликом Мадонны, а потом вместе с цыганами закружиться в огневой пляске прямо на паперти. Получилось чёрт знает что, но я был в восторге от своего замысла: вот уж удивлю Брусиловского!
Попросил Володю Щербакова, своего постоянного соавтора, сочинить стихи на задуманный сюжет. Володя наотрез отказался, сославшись на то, что нас обвинят в космополитизме и исключат из университета.
- И это говоришь ты, который не побоялся создать крамольный текст для "Романса Печорина"! - возмутился я.
- За "Романс Печорина" нас могут обвинить в пессимизме, это не смертельно, - спокойно ответил он. - А если нам пришьют космополитизм, то... то я уже сказал, чем это может кончиться.
- Тогда я обращусь за помощью к Алику Устинову!
- Не горячись. Ты ведь задумал этот цикл в двух вариантах: скрипичном и вокальном. Вот и начинай работать над первым вариантом...
Что оставалось делать? Я приступил к работе... Кстати, в студенческие годы я очень интенсивно осваивал скрипку и не расставался с ней более пяти лет, храня её уникальным способом (заворачивал в старую мамину юбку, поскольку ни в одном магазине не продавались футляры). Каждый очередной экзерсис показывал Володе, который в это время увлечённо трудился над моим живописным портретом. И чем активней он хвалил музыку, тем упорней отказывался писать стихи, ссылаясь на то, что ему трудно раздваиваться. Наконец, терпение моё лопнуло, и текст кое-как настрочил я сам. К концу сентября оба варианта - скрипичный и вокальный - были готовы. И тут здравый смысл мне подсказал, что если я пошлю Брусиловскому только этот цикл, то он получит очень уж однобокое представление о моём творчестве. Надо добавить что-то из своих старых песен и романсов... Да, но ведь композитор просил лишь "пару вещей"... Значит, нельзя обременять его большим количеством опусов, это было бы нахальством. Но, с другой стороны, "пара вещей" - понятие растяжимое. Можно рискнуть послать три или даже четыре вещи. Главное, чтобы они были разностильными. В общем, из "итальянского" цикла я взял только вторую миниатюру - "Пред ликом Мадонны" (закамуфлировав её в скрипичной редакции как "Лирическую песенку"), добавил песню в русском народном стиле "Отпусти меня, родная" (стихи Н. Некрасова), романс "Душа моя мрачна" (из "Еврейских мелодий" Байрона в переводе М. Лермонтова, с приложением великолепного текста на идиш С.Росина) и "Студенческий вальс" (стихи В. Щербакова). Получился ядрёный интернационал. Полагая, что Евгений Григорьевич за эти полгода мог меня забыть, приложил письмо, в котором заново разъяснил, кто я такой и чего хочу. Отправил по почте пакет и стал ждать.
Психологические странички моей жизни периода ожидания нет смысла обнародовать. Скажу лишь, что они были похожи на китайские иероглифы, и я сам не мог понять, что со мной происходит. Мысленно представлял себе, каков будет ответ. Нечто вроде: "Получил вашу муру и должен вам сказать, что вы...". Или в лучшем случае: "Получил ваши упражнения...". И уж совсем в идеальном варианте: "Получил ваши ноты...".
В то время мы с Володей Щербаковым снимали квартиру в домике на 14-й линии, где жила моя тётя, посвящённая во все мои дела... И вот настал, наконец, день, когда, возвратившись с университетских лекций, я увидел раскрасневшуюся тётю Анюту, которая размахивала почтовой открыткой и буквально вопила:
- Брусиловский тебе всё-таки ответил!!!
Привожу текст этой открытки, которая более полувека хранится в моём домашнем архиве, полностью сохраняя авторский стиль и орфографию:
"Алма-Ата. 7 октября 1952 г.
Уважаемый тов. Шафер!
Письмо Ваше я получил и обсудил его с товарищами. Я думаю, что Вам следовало-бы позвонить ко мне, для того, чтобы мы могли договориться о том, когда и где мы могли-бы поговорить, а также я мог-бы вернуть Вам присланные Вами, Ваши произведения. Мой телефон 81-75. Звонить в любой день от 12 до 1 часу дня.
Брусиловский".
Это теперь я вижу, что текст написан наспех и что, подобно Дунаевскому, Брусиловский частицу "бы" присоединял к предыдущему слову при помощи дефиса... А тогда я стал прыгать чуть ли не до потолка, беспрерывно повторяя: "Ваши произведения! Ваши произведения! Обсудил с товарищами! Обсудил с товарищами!".
О том, кто были эти "товарищи", я узнал лишь десять лет спустя, в начале 60-х... Варвара Павловна Дернова, импульсивный музыковед и просветитель, специалист по Скрябину и Затаевичу, задумала создать при нашем филфаке нечто вроде "университета музыкальной культуры", привлекла к этому делу Ахмета Куановича Жубанова и представила ему меня в качестве аспиранта КазГУ, который будет организовывать слушателей и даже сам иногда читать лекции (я потом действительно прочитал лекцию о Моцарте с применением грамзаписи и с участием "живых" исполнителей - студентов консерватории).
- Да знаю я этого лектора, - угрюмо буркнул Жубанов при знакомстве. А несколько дней спустя, когда мы вместе собрались, чтобы уточнить план будущих лекций (помню, что Варвара Павловна выбрала себе тему, связанную с музыкальными формами), Ахмет Куанович мне рассказал:
- Ваши произведения Брусиловский показал мне и Борису Григорьевичу Ерзаковичу. Он советовался с нами... Мы пришли к выводу, что вам нужно бросить филфак и подготовиться к поступлению в консерваторию. А вы... Вы подвели Евгения Григорьевича, позорно сбежали. Нехорошо, очень нехорошо получилось...
... Но я нарушил хронологию событий и забежал вперёд. Возвращаюсь к октябрю 1952 года.
О том, как принял меня Брусиловский в своём рабочем кабинете, я вначале залихватски описал в письме к родителям, и это было очень похоже на то, как привели Пушкина, запылённого с дороги после отъезда из Михайловского, прямо в кабинет Николая I. На самом деле это произошло так, как описано в предыдущей вступительной главе.
Очутившись в кабинете композитора, я первые несколько минут пытался осмыслить, где нахожусь. Полностью отключился слух - как будто заложило уши. Я сидел на стуле - напротив человека в пижаме и домашних тапочках - видел, что шевелятся его губы и... не слышал ни одного слова. Мысленно пытался совместить в своём сознании романс "Две ласточки" с этим человеком, который мне что-то растолковывал. Почему именно "Две ласточки", а не опера "Кыз-Жибек" или, допустим. Третья симфония? Есть такие мелодии, которые никак не поддаются объяснению, каким образом они появились на свет Божий. Скажем, "Серенада" Шуберта или "Сердце" Дунаевского. Сам приобщённый к композиторской "кухне" и в общем-то знающий, как "испекаются" мелодии, я недоуменно разводил руками перед "Серенадой", "Сердцем", "Двумя ласточками". Это - сверхъестественное. Разве такие вещи можно взять и сочинить? Разве они не существовали всегда - как земля и небо, как море и солнце? Кто возьмётся доказать, что подобные мелодии возникли из каких-то нотных знаков, которые придумал человек, сидя в баре за кружкой пива или расположившись за инструментом в пижаме и домашних тапочках?
... Наконец-то до меня дошли обрывки последней фразы:
... - в противном случае у нас не было бы таких великих писателей, как Тургенев и Гончаров. Запомните: талант, даже самый яркий, быстро иссякает, если он не подпитывается широтой культуры.
Я механически ввернул:
- Ну... их трудно сопоставить. Тургенев значительно выше Гончарова.
- И это говорит филолог! - Брусиловский резко поднялся со стула. - В общем, так. В ваших сочинениях я исправил кое-какие гармонические ляпсусы. Но не все. Исходя из моих помарок, исправьте другие сами. Вы поняли меня? Сами! И в следующий понедельник вы мне покажете исправленный нотный текст. А потом мы поговорим на эту тему. Но главное задание - другое. Сейчас как раз издаётся собрание сочинений Гончарова в виде приложения к журналу "Огонёк". Я вас буду экзаменовать по каждому тому. За неделю вы должны прочитать первый том - роман "Обыкновенная история". Итак, жду вас в следующий понедельник. Но если не прочитаете роман, то не приходите. И вообще больше не приходите.
На обратном пути я оклемался и заявился домой с видом разочарованного денди, который может себе позволить поиронизировать по поводу происшедшего.
- Второй филфак! - небрежно объявил я Володе и тёте Анюте. - Брусиловский дал мне задание по литературе. Он считает, что я плохо знаю её. Велел читать Гончарова, начиная с первого тома. Я и без того регулярно покупаю в киосках это "огоньковское" издание.
- Вот и читай, а не просто покупай, - философски изрекла тётя Анюта.
Что тут можно было возразить? Я старательно принялся за чтение "Обыкновенной истории", о которой прежде имел представление лишь по учебникам да по лекциям Татьяны Владимировны Поссе. И - втянулся... Не смог оторваться! Конфликт возвышенных идеалов с глубокой прозой жизни вызвал во мне щемящее чувство тоски и печали. Я ведь и сам был романтиком, страдавшим от несовершенства мира. Меня потряс эпизод, когда прагматичный Пётр Адуев отдал слуге на оклейку комнаты рукописи выстраданных стихов своего племянника. Ведь со мной однажды приключилось почти то же самое, даже в более омерзительном варианте. Я как-то сочинил сентиментальную "Песню о трёх товарищах", посвятил её двум своим школьным друзьям и подарил каждому из них аккуратно переписанный экземпляр нотного и стихотворного текста. Один из них, Виктор Банхаев, постоянно напевал мою мелодию, а другой, Бруно Локк, желая доказать, что он трезво смотрит на жизнь и не подвержен "романтическим соплям", на другой же день меня проинформировал, что сходил с подаренным листом в клозет.
... В следующий понедельник я пришёл к Брусиловскому с заранее подготовленной фразой:
-Евгений Григорьевич, "Обыкновенная история" - это единственный и непревзойдённый роман о столкновении высоких идеалов с низкой и мелкой расчётливостью...
- Ну-ну, - криво усмехнулся Брусиловский, - уже научился-таки выражаться, как Александр Адуев. Единственный и непревзойдённый! Вам ещё многое предстоит прочитать, прежде чем разбрасываться такими фразами. Вы лучше ответьте мне, почему в конце романа Пётр Адуев потерпел полнейший крах в деле перевоспитания своего племянника? И почему возвышенный племянник оказался в сто раз хуже своего расчётливого дяди? Вы подумали над тем, какую специфическую задачу поставил перед собой Гончаров?
И далее последовала целая лекция, которую я слушал с разинутым ртом. Брусиловский говорил, что в любом общественном укладе, каким бы консервативным он ни был, существуют позитивные компоненты, которые следует переносить в каждую следующую эпоху и развивать их. Нельзя плевать в колодец, из которого пьёшь, нельзя на развалинах прежнего общества строить новое - на развалинах ничего не построишь. Прав ли был дядя, когда стал вытравливать из племянника глупый романтизм? Безусловно. Александр нелеп со своим благородством в мире наживы и обмана. Но благородство само по себе - драгоценное человеческое качество. Ошибка мудрого Петра в том, что, наметив правильную цель, он прибегнул к неправильным действиям. Колечко, и локон любимой девушки Александра нельзя было вышвыривать через окно в канаву - надо было просто предложить хранить эти атрибуты в каком-нибудь укромном месте и временно забыть о них. Стихи Александра, конечно же, были выспренними и архаичными. Но они - продукт его духовной деятельности. Нельзя было отдавать их на оклейку стен. Как было бы разумней поступить в данной ситуации? Очень просто. Ты подарил мне свои стихи? И хочешь сделать надпись? Спасибо, дорогой племянничек, буду хранить твою рукопись как семейную реликвию, а теперь давай займёмся более существенным делом - ведь тебе нужно поступить на службу... Учтите: когда тебе говорят комплименты, ты невольно стараешься быть лучше, чем ты есть на самом деле. Но дядя действовал, как вышибала, и вместе с водой выплеснул ребёнка. Александр стал циником. Плевки в душу племянника вернулись к дяде бумерангом, причём с удесятерённой силой.
- Вы понимаете, - Брусиловский наклонился ко мне и заговорил в пониженном тоне, - ведь гениальность Гончарова в том, что на бытовых примерах он раскрывает порочность действий верховных деятелей, которые хотят добиться изменений в общественной жизни нахрапом и мгновенно. Вы-то человек молодой, многого не знаете, но я хорошо помню, что творилось... Ну - вас ещё на свете не было. А мне, слава Богу, было уже двенадцать лет, и я кое-что понимал. Хотя, если честно, я тоже закружился в вихре, и мне было радостно: увлёкся, так сказать, магистральными задачами...
В процессе беседы я обмолвился, что Татьяна Владимировна Поссе, высоко ценя "Обыкновенную историю", тем не менее согласна с Белинским, который считал, что в конце романа Гончаров допустил художественный просчёт: Александр не мог стать стопроцентным мерзавцем, не тот характер - его надо было показать в эпилоге разочарованным, сломленным, может быть, мизантропом, но не мерзавцем.
- Я незнаком, к сожалению, с Поссе, но знаю, кто она такая и уважаю её, - медленно ответил Брусиловский. - О Белинском уже не говорю - это очень значительная фигура. Но в данном случае, мне кажется, они ошибаются оба. Почему? Ну как вам это объяснить... В художественном творчестве есть такие моменты, когда во имя идеи приходится жертвовать логикой развития характера персонажа. Какую идею Гончаров хотел донести до читателя? Разрушительные методы в быту, в политике, в искусстве кончаются всеобщим цинизмом - даже если эти цели обусловлены благородными задачами. Удалось ли это показать писателю? Безусловно, причём блестяще. Вот по этому результату и надо судить об "Обыкновенной истории".
Здесь я сознательно нарушаю хронологию наших бесед. Дело в том, что подобные беседы перемежались у нас с разбором моих музыкальных опусов, которые я приносил каждый понедельник. Но, как сказал какой- то остряк, "чтобы молоко не убежало, покрепче привяжите корову". О музыкальных "разборках" я поведу речь немного погодя, а теперь хочу досказать историю с Гончаровым. На перечтение "Обломова" Брусиловский дал мне две недели, учитывая, что по объёму он в два раза больше "Обыкновенной истории". При этом присовокупил:
-Убеждён, что кроме "Сна Обломова", который изучается в четвёртом или пятом классе, вы больше ничего не читали. А вот вы внимательно проштудируйте весь роман и ответьте на один-единственный вопрос, на который не ответил даже гениальный Добролюбов: почему обломовщина - это символ российского застоя и деградации общества, а сам Илья Ильич Обломов - милейший и самый симпатичный из всех героев романа? А? Читайте и думайте.
Нет, таких вопросов на практических занятиях Татьяна Владимировна нам не задавала. Конечно, к Илье Ильичу мы относились с сочувствием, цитировали Ольгу Ильинскую ("Ты кроток и нежен, Илья"), но чтобы считать его "самым симпатичным" из всех героев романа... нет, до этого мы не доходили: нашим идеалом был Штольц - ну, разумеется, с известной оговоркой Добролюбова, что это всё же не тот человек, который сумеет на русском языке чётко дать команду "Вперёд!".
Я читал и думал. Отчётливо не помню, что я лепетал через две недели, пытаясь ответить на вопрос Брусиловского, но хорошо помню, что говорил он. А говорил он то, что я не прочитал ни в одном учебнике и ни в одной монографии:
- Вот мы беспрерывно романтизируем Онегина и Печорина. И, кстати, вы со своей оперой тоже оказались в этой компании, не попытались ответить себе самому на вопрос: почему? Почему непременно Печорин - "герой нашего времени", а не, скажем, Обломов? Да-да, Обломов. Ведь Онегин и Печорин - "герои" лишь в ироничном плане: критикуя светское общество, они практически всё время вертятся в нём и не в состоянии избавиться от его предрассудков. В конечном итоге пасуют перед обстоятельствами жизни, сдаются. А Обломов не сдался. Да, не сдался. Он предпочёл остаться лежать на диване и умереть от апоплексического удара, нежели втянуться в суету сует, где верховодили прагматичные буржуа, чьи поступки были обусловлены грубым расчётом и коммерческой выгодой. Конечно, патриархальный быт, который воспитал его, породил в нём лень и апатию. Тут с Добролюбовым и спорить нечего - он прав. Но Добролюбов ни слова не сказал, что из патриархального быта Обломов взял самое ценное - бескорыстие, сердечность чувств, уникальную честность. Он не экспериментировал над чувствами Ольги, как Печорин - над Мэри. Я уже не говорю о том, что никаких ленских и грушницких он не убивал, он просто был неспособен на такое... Впрочем, я не собираюсь давить на вашу психику. Можете продолжать романтизировать и героизировать Печорина. В свои молодые годы я тоже испытал на себе магнетизм его личности.
На одоление "Обрыва" Брусиловский дал мне три недели. Ну понятно: самый объёмный роман Гончарова... Но беседа о нём была самой краткой. Говорили преимущественно об образе Тушина. Саркастически кривя губы (характерная манера Евгения Григорьевича при ироническом отношении к обсуждаемому вопросу), он изрекал:
- Конечно, ваша голова уже напичкана фразами из различных учебников, предисловий и комментариев, что "Обрыв" - это отступление писателя с позиций критического реализма. Дескать, Гончаров пытался в лице Тушина найти предпринимателя, который совмещает личные интересы с интересами национальными. Таких, дескать, в царской России быть не могло - следовательно, образ надуманный, нетипичный. Ведь если такие, как Тушин, существовали, тогда все проблемы можно было бы решить в пределах существующего строя, а не переворачивать вверх дном... вверх дном... - Брусиловский вдруг посмотрел в потолок. Я - тоже, с ужасом ожидая, что он скажет дальше... Но Евгений Григорьевич, резко оборвав беседу, торопливо промолвил:
-Ладно, покажите, что вы принесли на этот раз.
А потом, провожая меня, спросил:
-Не помните ли, в какой басне Крылова сказано: "Кто втёрся в чин лисой, тот в чине будет волком"?
-Н-нет, - растерянно ответил я.
-Я на днях перелистал все его басни, но нигде не нашёл этих строк. Хорошо их помню, но мне сейчас понадобилась целиком вся басня.
-Я поищу...
-Ну ищите... филолог! - и та же кривая саркастическая усмешка на губах.
Я ушёл отнюдь не в возвышенном состоянии. А дальше последовали довольно забавные приключения, о которых умолчать не могу. Первым делом я обратился за справкой к Татьяне Владимировне Поссе.