А наш котёнок вполне оправдывал имя, данное ему Володей: носился по комнате, как угорелый, вспрыгивал на стол и разбрасывал разложенные листочки, опрокидывал цветочные баночки с водой, карабкался на занавески и начинал раскачиваться, смотря на нас сверху вниз расширенными зрачками... Мы с Володей любили наблюдать, как Швандя тихо подкрадывался к какому-нибудь предмету, осторожно трогал его лапой, а затем резко ударял по нему... И если предмет обладал свойством перекатываться, тут уж в нашей комнате - пыль столбом. Помню, как Швандя однажды поддел лапой любимую авторучку Володи, и она как будто провалилась под пол. Мы уж и кровати отодвинули от стен, переставили всю нехитрую мебель, но ручку так и не нашли... Володя прощал Шванде решительно всё и ночью укладывал его под своё одеяло - они спали вместе. Хотя бывало и так, что Швандя среди ночи вздумает играть - начнёт лапой трогать Володю за нос. Тот просыпался и, забыв о своей непротивленческой "святости", в раздражении зашвыривал котёнка на мою кровать. Он затихал под моим одеялом, но через некоторое время начинал подбираться и к моему длинному носу. Тогда я швырял его назад к Володе. Дело в таких случаях заканчивалось тем, что мы среди ночи окончательно просыпались, начинали смеяться и костерить Швандю, из соседней комнаты выбегали тётя Анюта и дядя Гриша со своими сыновьями Шулей и Пиней, просыпалась Нина... До сих пор не могу забыть фразу, произнесённую Пиней: "Может быть, отдать его кому-нибудь на воспитание, пока он подрастёт?". Нет, это не был одесско-еврейский юмор. Пиня изрёк фразу совершенно серьёзно, с весьма глубокомысленным видом, чем довёл меня и Володю до колик: мы рухнули на свои кровати, дрыгали ногами и сотрясались от хохота.
Бедный, бедный Швандя! Не пришлось его отдавать кому-то на воспитание, не довелось ему подрасти... Жил по соседству с нашим домом мрачный низкорослый мужик, разводивший на продажу всякую мелкую живность. Он относился к тому типу малоразговорчивых и прижимистых куркулей, которые из-за копейки готовы перегрызть горло даже ближайшему родственнику. Однажды он окликнул Володю:
- Эй ты, длинноногий! У меня цыплята ходют, а твой кот повадился перелазить сюды через забор. Застукаю - убью на месте.
- Да он просто играет и травку нюхает.
- Я те поиграю и понюхаю. Сказал: укокошу, коли запрыгнет сюды! Ну как можно было уберечь нашего неуправляемого Швандю! Возможно, играя, он действительно мог погнаться за цыплёнком. Но чаще всего котик любил валяться в пожухлой осенней травке. Подхватит опавший с дерева листочек, опрокинется на спинку, оголив свой светленький круглый животик, и давай перебирать лапками, держа его в крошечных зубках. Вот в этот беззащитный животик и всадил заряд из самопала зверюга-сосед... Вся брюшная полость котика была разворочена... Вероятно, он умер мгновенно, не успев даже удивиться, за что его, добренького и весёлого, ещё не успевшего пожить на свете, так рано лишили жизни...
Тётя Анюта дала нам совочек, и Володя стал рыть могилку в мягкой податливой земле нашего садика. Ямку он сделал неглубокую, вынул из кармана носовой платок и устелил им дно. Аккуратно уложил изувеченного Швандю, в чьих неподвижных зубках застрял жёлто-зелёный листочек, которым он играл. Я прикрыл котика своим носовым платком, и Володя медленно, почти механически, тем же совочком начал засыпать могилку землёю. Поодаль стояла тётя Анюта и утирала глаза передником. А мы с Володей всё делали молча. Не помню, обсуждали ли злодейский поступок соседа. Скорей всего, нет. Ведь ненависть, как и любовь, надо заслужить. А сосед, кроме презрения, ничего не заслуживал. Помню лишь, что, подравняв засыпанную ямку, Володя хрипло сказал:
- Сегодня последний сеанс. Надо заканчивать портрет. Пошли работать. Ты мне нужен всего на полчаса. Остальное доделаю без тебя.
Через два-три дня портрет был полностью готов, и я получил возможность увидеть его. Поразившись своему проникновенному спокойствию, за которым угадывался романтический порыв, я сразу же поверил: да, вот именно так был сочинён романс Печорина... Ай да Володя! Ай да сукин сын! Художник всегда говорит правду - даже когда выдумывает... Ай да Белинский! Ай да Татьяна Владимировна!
Никогда моё композиторское самолюбие не было так глубоко удовлетворено, как в тот момент, когда я увидел картину "Романс Печорина". Володя не морщился от моих одических интонаций, он тоже был доволен своей работой - сидел и молча улыбался.
Окончание работы над портретом совпало с большим событием в моей личной жизни. Неожиданно пришла почтовая открытка от Евгения Григорьевича Брусиловского, в которой он извещал меня, что получил мои нотные рукописи, посланные по почте, и "обсудил их со своими товарищами". Живой классик приглашал меня на личную беседу, точно назначив день и час, да ещё дал номер телефона, по которому я могу ему позвонить. Это событие как бы собрало "в фокус" всё то, чем мы занимались с Володей последние месяцы.
- Судьба, - сказал он. - Я как раз закончил портрет композитора. А теперь в этом звании тебя утвердит музыкальный Бог. А, кстати, какие вещи ты послал ему?
- Да всего четыре.
- Маловато. "Вечерний вальс", конечно, не стоило посылать - он и без того его знает. А что ты всё-таки выбрал?
- Ну... "Пред ликом Мадонны", только без слов и в переложении для скрипки и фортепиано. И назвал так, как ты хотел: "Лирическая песенка".
- Правильно. И никому слова не показывай. Тебя сразу обвинят в двух грехах - в космополитизме и в религиозности. Да ещё припишут аморальность, поскольку твоя сеньора испрашивает у Мадонны разрешения на блуд. Придумал сюжетец, нечего сказать.
- Ну... Брусиловский меня в этом не обвинит.
- Брусиловский-то нет, но учти, что твои ноты могут попасть и в другие руки. Ну ладно. Ещё что?
- Ну... "Еврейскую мелодию" на стихи Байрона в переводе Лермонтова.
- Хорошо. Это одна из твоих лучших вещей. Дальше?
- Ну... некрасовскую "Отпусти меня, родная".
- Понятно. Ну и четвёртая вещь - это, конечно, "Романс Печорина".
- Да нет. Это наш "Студенческий вальс".
- Как?! Ты не послал Брусиловскому "Романс Печорина"?!
- Да вот — не послал...
- Да ты сошёл с ума! Ты не послал вещь, лучше которой у тебя уже никогда не будет в жизни!
- Да брось, братец! Чем "Мадонна" хуже? Или, например, "Душа моя мрачна"?
- Хуже! Всё хуже!
- И... и... "Вечерний вальс"?
- Всё мура по сравнению с "Романсом Печорина"!
- Ну знаешь ли! - вскипятился я и... вдруг осёкся. До меня, наконец, дошло, что я смертельно обидел Володю. Последние месяцы он жил под впечатлением музыки "Романса Печорина", постоянно его напевал, задумал портрет, самозабвенно над ним трудился, а я одним махом взял да и привёл к нулю все его душевные переживания. Памятуя слова известного адвоката, что лучше ничего не сказать, чем сказать ничего, я стал тщательно подбирать слова, чтобы без перегрузки объяснить ситуацию.
- Ну посуди сам, мой святой брат, что подумает обо мне профессиональный оперный композитор, если я, недоучка, припрусь к нему в таком же качестве? Да он просто разговаривать со мной не станет. И правильно сделает. Зачем разговаривать с таким прощелыгой, как Хлестаков? Дай срок... Обещаю тебе: если Евгению Григорьевичу понравятся мои мелкие вещички, то я обязательно покажу ему "Романс Печорина" и расскажу о нашем замысле. Но только потом.
- Нет, ты это сделаешь сейчас!
- Но это невозможно, братец! - я всеми силами пытался сохранить климат "мирного сосуществования". - Нельзя же соваться сразу с оперой, не имея хотя бы законченного среднего музыкального образования. Ты ведь сам знаешь: за моими плечами только периферийная музыкальная школа по классу фортепиано, я не дошёл даже до музыкального училища...
- В общем, так, Наум! - категорически отрезал Володя (когда между нами начинался разлад, то он никогда не называл меня "братом"). - Если ты пойдёшь к Брусиловскому без "Романса Печорина", я замазываю твой портрет. Нину я уже замазал, а теперь замажу тебя. Сейчас осень, хочется сделать осенний пейзаж, а другого холста и подрамника у меня нет. Вот и использую твой портрет.
Я внутренне обмер. От Володи можно было ожидать всё, что угодно, в особенности, когда в его мягких добрых глазах начинали прыгать чёртики. Редко кто их видел, потому что на миру Володя бывал всегда тихим и сдержанным. И только очень близкие ему люди могли знать, на что он способен, если вдруг начнёт упорствовать и доказывать свою правоту.
Оставался последний довод.
- Володя, - сказал я, - но мне нечего нести Брусиловскому, ведь чистовик романса я отдал Мельцанскому, он сейчас репетирует. Не пойду же я с черновыми листочками...
(О, эти времена, когда мы не знали слова "ксерокс"! Сколько у меня погибло нотных рукописей из-за того, что чистовик передавался исполнителю, а сделать для себя чистовую копию, то есть снова часами сидеть и корпеть над нотными листами, просто не было времени и терпения - приходилось сохранять лишь черновики. Именитые композиторы нанимали переписчиков. А бедному студенту что прикажете делать?).
- Прекрасно! - торжественно сказал Володя. - Вот и будет повод создать второй чистовик. А то посуди: во всём мире (он очертил круг в воздухе) существует лишь единственный чистовик "Романса Печорина". Это несправедливо и рискованно. Пусть для страховки существует и второй.
- Сразил! - рассмеялся я. - Мой полемический дар иссяк. Сдаюсь. Буду делать новый чистовик. Но с одним условием. Портрет ты отдашь на хранение тёте Анюте. А то знаю я тебя...
- Пожалуйста, - с рыцарским прямодушием ответствовал Володя, и тут же как по волшебству, вбежала моя сухонькая юркая тётя (она оказывается, подслушивала за дверью), схватила картину и быстрым семенящим шагом, почти на цыпочках, скрылась в своей комнате. Позже, вечером, она говорила мне, захлебываясь:
- Мы с Гришей так за тебя переживали, так переживали, а Пиня даже плакал... Шуля хотел поговорить с Володей как мужчина с мужчиной, но слава Богу, что всё хорошо кончилось. А портрет пусть хранится у меня. Я завернула его в старое покрывало и заложила за спинку дивана. Зимой или летом поедешь на каникулы в Акмолинск - тогда возьмёшь его с собой, порадуешь папу и маму...
Наконец, после двухдневной работы на каких попало лекциях (Володя помогал мне раскладывать черновые листочки, а я, высунув язык, аккуратно заполнял чистые нотные листы) в подлунном мире появился второй чистовик "Романса Печорина". Настала пора идти к Брусиловскому. И тут на меня снова навалилась тоска. Я полностью потерял уверенность в себе, боялся позора и вроде бы уже вообще готов был отказаться от визита к маститому композитору. Стал имитировать недомогание и ссылаться на признаки аппендицита.
- Я те покажу аппендицит, - подделываясь под интонации голоса соседа-куркуля, пригрозил мне Володя.
Видя мою пассивность, он взял на себя инициативу по доведению ответственного мероприятия до конца. Договорился со старостой нашего третьего курса Тоней Сергеевой, чтобы она нас не отметила как отсутствующих в своём журнале - идём, дескать, на приём к Брусиловскому, сама понимать должна. Тоня, разумеется, поняла. Вся страна была вдохновлена очередными мудрыми решениями XIX съезда Всесоюзной Коммунистической партии большевиков, переименованной именно на этом съезде в "Коммунистическую партию Советского Союза" (КПСС). И хотя по углам ядовито шептались по поводу появления узаконенного советского СС, наш визит к Брусиловскому Тоня восприняла как свидетельство идейно-художественного роста советского студенчества. Как же можно поставить прочерк в журнале? Единственное, что огорчало - это то, что теперь в экзаменационных билетах появится много дополнительных вопросов по обширному докладу товарища Маленкова и по короткой, но гениальной речи товарища Сталина.
... Понедельник, 13 октября 1952 года. Мы с утра тщательно побрились, Нина покормила нас вкусным завтраком. В честь великого события она тоже решила не пойти на занятия в университет: "Накопилось много грязного белья, надо постирать". Брусиловский ждал меня с двенадцати до часу. В половине одиннадцатого мы с Володей вышли из дома. На трамвае доехали до Уйгурской, а оттуда решили идти пешком. Когда дошли до проспекта Сталина и повернули вверх, я начал замедлять шаг.
- Мой святой брат! Я послушался тебя и сделал второй чистовик. Давай пойдём на компромисс, послушайся теперь и меня. Пусть "Романс Печорина" хранится у тебя, а в следующий раз я обязательно покажу его Евгению Григорьевичу.
- Никаких компромиссов! Если ты его сегодня не покажешь, то не покажешь никогда. Ну-ка отдай газету. Ишь ты, завернул. Держи ноты в открытом виде и так иди.
Прохожие на нас оглядывались: я упирался, Володя тащил меня за рукав. Иногда я сам убыстрял шаг, а затем останавливался:
- Не могу! Это какая-то авантюра! Ну я понимаю: пойти к Брусиловскому со скрипичными миниатюрами и романсами... Но с оперой! Это же нахальство!
- Тебе, братец, нужно отвлечься, - спокойно возразил Володя. - Давай двигаться и говорить о постороннем. Хочешь я расскажу тебе, как в Семипалатинске школьная учительница по литературе пять раз заставляла меня конспектировать статью Ленина "Лев Толстой как зеркало русской революции"?
Как хотите, это уже была разрядка, и мы довольно быстро оказались у строения с двойным адресом: со стороны проспекта Сталина это был дом N 120, а со стороны Шевченко - дом N 44, корпус N 2.
- Хорошо, что и там и тут - пятнадцатая квартира, - философски изрёк Володя. - Иначе оказались бы мы с тобой перед загадкой Сфинкса... Так. Раньше времени приходить неудобно. У нас в запасе почти пятнадцать минут - как номер квартиры Брусиловского. Ты меня опять начнёшь дёргать. Но я этого не допущу. Будем говорить о постороннем. Я как-то сочинил про нашу русичку Григорьеву частушку. Может быть, ты музыку напишешь? Слушай:
Роясь в рухляди архивной,
Громко чихая в пыли.
Три профессора наивных
Там Григорьеву нашли...
- Братец! - искренне удивился я. - Зачем ты обидел эту добрую старушку? Она же не виновата, что не умеет читать, как Зенина. А на экзаменах она очень добрая и никому не ставит троек.
- Твоя правда, - тихо ответил Володя, и в этот момент он не только внешне, но и внутренне излучал какое-то обаяние. Как мне нравилось его лицо в подобные минуты! Оно удивительно светлело, а задумчивые глаза, устремлённые вдаль, покрывались нежной дымкой.
- Ты знаешь, братец, - продолжал он, когда она убедилась, что я затрудняюсь охарактеризовать стиль купеческих грамот начала XVIII века, то вдруг стала спрашивать о моих родителях, сестре, поинтересовалась, каких писателей я люблю, поставила четвёрку и отпустила с миром.
- Вот видишь! - с торжеством воскликнул я.
- Ну я же не спорю, когда ты прав, - ответил Володя и тут же встрепенулся. - А у меня есть и другие куплеты, только не посчитай их странными или искусственными. Может быть, ты именно к ним и придумаешь мелодию? Слушай:
За лесами, за морями.
За высокими горами,
Средь бесчисленных идей
Затерялся Фарадей...
Куплетов было достаточно много...
- Что это, братец, тебя занесло в физику? - снова удивился я.
- А это я ещё в школе сочинил - разумеется, на уроках физики. И до сих пор мурлыкаю на разные мотивчики, когда сижу за мольбертом. А мне нужна стабильная мелодия. Сочини, братец!
- Но меня эта тема не вдохновляет.
- Пусть не вдохновляет. А ты просто возьми и сочини.
- Не хочу!
- А я прошу!
- Отстань!
- Ну что тебе стоит?
- Братец! Мы какой разговор затеяли у дома Брусиловского?
- И в самом деле! - Володя схватил меня за левую руку, посмотрел на часы (своих у него не было) и ахнул: - Святыня! Мы опоздали почти на десять минут!
Не отпуская руки, он поволок меня в подъезд, потащил по ступеням, довёл до двери, на которой красовалась цифра 15, нажал на кнопку звонка и ринулся вниз.
Всё, что произошло дальше, пригодилось бы для свежего водевильного сюжета.
Внизу Володя остановился и стал ждать. Я сделал было движение в сторону, но увидел поднятый кулак и услышал страшный шёпот:
- Стой на месте! Сейчас перед тобой возникнет Бог!
Звякнула щеколда, открылась дверь... Бог стоял в полосатой пижаме и домашних тапочках. Смотря куда-то мимо меня, он спросил с лёгким заиканием
- Эт-то кто там внизу мелькнул, как м-метеор?
- Да это тот, кто попросил, чтобы я вам показал вот...
- Вот эт-то самое? - Бог взял ноты. - Из о-о-оперы?
- Это не я, это он хотел...
- Вот тот высокий? В коричневой в-вельветке?
- Да.
- А с-сами вы ничего не хотели?
- Нет.
- Х-хотел только он?
- Да.
- Вот тот высокий, с пышной ше-шевелюрой?
- Да.
- И вы его послушались?
- Да.
- Того самого, который исчез, как м-метеор?
- Да.
- И у которого пышная ше-шевелюра?
- Да.
- А не т-такая, как у нас с вами?
- Не такая, - по-дурацки подтвердил я и, кажется, вроде бы умудрился при этом кивнуть головой.
- А он, значит, к этому о-оперному романсу не имеет абсолютно никакого отношения?
- Абсолютно никакого... Ой, извините, пожалуйста, он - автор слов.
- С-слава Богу! - широко выдохнул Бог. - Наконец-то появились зачатки элементарной логики. Ведь не может же быть того, чего быть не может? Так?
- Так! - либерально подтвердил я, ничего не поняв.
- Я оч-чень ценю точность и обязательность в быту и хочу поблагодарить вас, что вы пришли в точно назначенное время: минута в минуту. Вместе с тем прошу простить мою невежливость по отношению к в-вам.
- Да что вы!?
- Д-да. Я п-проявил невежливость. Вы х-хотели поздороваться, а я отвлёк вас.
- Здравствуйте, Евгений Григорьевич!
- Здравствуйте, товарищ Шафер! Прощу вас, проходите, н-не стесняйтесь.
... Здесь я прерываю свой рассказ, потому что дальше уже началась новая для меня эпоха. О том, как в течение полутора лет, один раз в неделю, я приходил к Брусиловскому со своими нотными рукописями, о его удивительно тонком и "тихом" юморе, о том, как он придумал для меня композиторский псевдоним "Нами Гитин", о том, как он горячо поверил в меня, а потом разочаровался… Об этом пойдёт речь в следующих главах этой книги! А сейчас скажу лишь одно: расставшись со своим учителем, я никогда не терял ощущения его постоянного присутствия в моей жизни...
***
Прошло полвека после всего того, о чём я сейчас рассказал. Наши пути - Володи и мои - то сходились, то расходились. Я полностью переключился на филологию, музыковедение, коллекционирование пластинок, но время от времени возвращался к своему композиторскому архиву, систематизировал его и, как ни странно, добавлял что-то новое. В последние годы вышли в свет несколько лазерных дисков с моей музыкой. Один из них называется "Романс Печорина": помимо прочего, там представлены фрагменты из моей юношеской оперы в исполнении солистов Астанинской филармонии. На вкладыше репродуцирован портрет, который сотворил Володя в далёкие пятидесятые годы. Он успел увидеть этот диск, но не успел послушать...
А сам портрет (правда, немного потускневший от времени) висит на видном месте в моём доме. И когда кто-нибудь из знакомых спрашивает, какой именно момент из моей жизни запечатлел художник, я отвечаю:
- Владимир Щербаков запечатлел момент, когда я только что прочитал его стихотворение "Раздумье" и мне пришла в голову мысль трансформировать его в "Романс Печорина" для нашей будущей оперы.
Я бессовестно вру. Ведь эта мысль пришла мне в голову на лекции по марксизму-ленинизму. И музыкальная тема возникла на этой же лекции. Но вот парадокс: я искренне верю в то, что говорю. И с каждым годом во мне всё больше и больше крепнет ощущение: это было именно так, как нарисовал Володя...