На перепутьях потерь и обретений

На перепутьях потерь и обретений

Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман
Наум Шафер. День Брусиловского. Мемуарный роман

А с Людмилой я все-таки расстался. Произошло это при следующих обстоятельствах. Как будто догадавшись о моих визитах к Брусиловскому, она время от времени, ни к селу ни к городу, стала щеголять колкими репликами по адресу моего учителя. А однажды прямым текстом выдала такую тираду:

- Носятся с ним как с писаной торбой! Как будто мы живем на пустыре... Как будто здесь нет других хороших композиторов...

"Кого вы имеете в виду под другими? - хотелось мне ей ответить. -

Уж не вашего ли батюшку Михаила Михайловича Иванова-Сокольского?"

И как бы прочитав мои мысли, Людмила стала рассказывать о своём отце. Оказывается, Михаил Михайлович был активным участником гражданской войны - воевал против Деникина и Врангеля. Учился в той же Ленинградской консерватории, что и Брусиловский ("Ого! - подумал я. - Вот они, эти истоки соперничества"). Подумаешь, продолжала Людмила, Брусиловский учился у Максимилиана Штейнберга, ученика Римского- Корсакова... Но не у самого же Римского-Корсакова! А кто такой Максимилиан Штейнберг? Кто помнит его имя? Кто может назвать хоть одно его произведение? Где звучат эти произведения? А вот Михаил Михайлович - ученик Александра Васильевича Гаука. Да, да, того самого легендарного Гаука, который воспитал Евгения Мравинского и Александра Мелика-Пашаева. Вот это, я понимаю, триумвират: Мравинский, Мелик-Пашаев, Иванов-Сокольский! А что? Так оно и есть. Кто основал первый симфонический оркестр Казахской филармонии - Брусиловский, что ли? Нет, его основал ученик гауковской школы - Михаил Михайлович Иванов-Сокольский. В его же руках находилась верховная власть - он был главным дирижёром этого оркестра. А кто является автором первого симфонического произведения, посвящённого памяти Ленина - тоже Брусиловский, да? Нет, такое произведение создал Михаил Михайлович сразу же после смерти вождя - в 1924 году, когда он служил капельмейстером в Ленинградской военной дивизии.

И Людмила обрушила на мою голову огромное количество названий произведений своего отца в разных жанрах. Это были симфонические поэмы, инструментальные трио и квартеты, кантаты официозного характера, музыка к драматическим спектаклям и целый поток песен и романсов.

- Что вы знаете из того, что я перечислила? - отдышавшись, спросила Людмила.

- Я знаю только одну песню,- честно признался я. - Ту, которую поёт Жамал Омарова: "Про Ванюшу-кузнеца".

- Вот! Вот! - со злым торжеством воскликнула Людмила. - Потому что всё остальное не издаётся и не звучит. Постоянно издаётся и постоянно звучит лишь один Брусиловский.

- Но ведь не только он...

- Преимущественно он! Вот мы говорим, что Брусиловский является основоположником казахской профессиональной музыки. Но в Казахстане живут и другие народы. Мой отец, например, тоже основоположник. Он стоял у истоков Уйгурского музыкально-драматического театра и писал музыку для его спектаклей. И какую музыку! Подождите минуту... - Отдернув портьеру, Людмила скрылась в соседней комнате и довольно быстро вернулась с кипой рукописей. - Вот... Вот... Смотрите... Сейчас я вам покажу. - Порывшись, она извлекла пару нотных листов, села за пианино и начала играть. Это была прелестная штучка в восточном стиле с не совсем понятной властвующей стихией: драматизированная экспрессивная мелодия отличалась в то же время каким-то тревожным спокойствием (если можно так выразиться) и обольстительной загадочностью.

- Что это? - спросил я, когда Людмила взяла последний аккорд.

- Понравилось? То-то. Это "Танец девушки со змеёй" из музыки к пьесе "Гариб и Санам".

- Можно переписать?

- Можно. Но с двумя условиями. Первое: рукопись вы вернёте в следующий же приход. И второе: я бы хотела, чтобы вы приступили к разучиванию этого "Танца", основанного на уйгурских интонациях. И запомните: вам оказана великая честь - переписать произведение с рукописи самого автора. Не потеряйте! А там посмотрим… Может быть, вы проявите интерес и к другим сочинениям композитора Иванова-Сокольского.

"Брусиловский никогда не предлагал мне разучивать его сочинения",- подумал я, но ничего не сказал.

Засев в публичной библиотеке, я на этот раз не заказал никаких книг и приступил к переписыванию творения Иванова-Сокольского. С каждым переписанным тактом настроение мое ухудшалось; понял, что эта вещь по фактуре скорее подходит для концертирующего пианиста, нежели для меня. Непривычные гармонические комбинации, сложные ритмические пассажи с преобладанием тридцатьвторых нот, смутные очертания фразировки из-за поспешно обозначенной длительности звучания доли такта или даже целого такта... Хорошо еще, что Людмила хоть сыграла эту вещь, благодаря чему кое-что осталось в памяти. Но неужели она не отдала себе отчета, что такие опусы я могу воспринимать пока лишь на слух, а не воспроизводить? Ведь прекрасно же знала предел моих технических возможностей на данном этапе!

Тем не менее, на следующий день я приступил к разучиванию. В десять часов вечера вахтёр университета, как всегда (по распоряжению коменданта Аси Алексеевны), открыл для меня актовый зал, где на сцене стояло пианино, и я углубился в переписанный нотный текст. Дело не в том, что я сразу же застрял на втором такте, безуспешно добиваясь искромётного и плавного "подруливания" с арпеджированного септаккорда в басу к не совсем понятному ритмическому дроблению в верхнем регистре, а в том, что под моими пальцами пьеса потеряла ту прелесть, которую она имела в исполнении Людмилы. И опять-таки дело не в том, что я воспроизводил эту пьесу в страшно замедленном темпе, а как раз в том, что именно замедленный темп как бы скорректировал мой взгляд на данную вещь в целом, из-за чего я никак не мог понять, почему она мне так понравилась с первого прослушивания. Умом не мог понять, что произошло, но интуитивно чувствовал какую-то ненатуральность музыки, которая мешала мне преодолеть не столько отдельные технические сложности, сколько сопротивление к этой вещи вообще.

... Написав эти строки, я решил извлечь из своего архива "Танец девушки со змеёй" и с высоты прожитых десятилетий проверить свои ощущения далёких студенческих лет. Мои коллекционерские пристрастия распространялись не только на книги и пластинки: я сохранил большое количество писем, записок, театральных афиш, пригласительных билетов и, конечно же, рукописей писателей и композиторов... И вот я сижу за своим стареньким пианино и, как более полувека назад, медленно (я так и остался на всю жизнь никудышным пианистом) воспроизвожу опус Иванова-Сокольского...

Вынужден сознаться в своей инфантильной сентиментальности, но что поделать... После первых тактов у меня сразу же повлажнели глаза: я оказался в атмосфере незабываемых молодых лет. Вспомнилась тихая улочка, на которой был расположен деревянный особнячок Михаила Михайловича Иванова-Сокольского, куда я приходил десятки раз, чтобы Людмила помогла мне "обрести форму" перед Брусиловским... Вспомнились романтические грёзы о постановке моего творения на сцене Казахского государственного театра оперы и балета имени Абая: сегодня на афише значится "Евгений Онегин", а завтра - "Печорин". Две оперы друг за другом... Вспомнилось, как после вечерних занятий на пианино в учебном корпусе университета я старался не опоздать на последний трамвай, который довозил меня до широкой шоссейной 13-ой линии, оттуда я сворачивал на узенькую 14-ую с одноэтажными саманушками и "деревяшками", где при каждом дворике обязательно обитала рослая дворняга. Сейчас в это никто не поверит, но ко всему прочему я был порядочным озорником: научился-таки имитировать собачий лай. И как только сворачивал на 14-ую линию, подавал "собачий сигнал". Мгновенно откликалась вся улочка. И, сопровождаемый с двух сторон любезной моему сердцу "собачьей музыкой", отчего в некоторых окнах зажигались огни, я во втором часу ночи добирался до домика тёти Анюты, где мы с Володей Щербаковым и Ниной Суковач арендовали комнату. Мои товарищи к этому времени обычно уже давно почивали, а мне на сон оставалось четыре-пять часов: в половине седьмого надо было уже вставать, потому что лекции в университете начинались ровно в восемь... Трудное, но счастливое время! Потому что я был молод. Потому что жил в преддверии свершения великого творческого подвига. Потому что все дни мои были мелодически сопряжены со страной, которую беззаветно любил, хотя как спецпереселенец систематически ходил отмечаться в районную комендатуру. Я креп в борьбе и в осознании чуда жизни.

...Вот такие ощущения у меня появились, когда стал воспроизводить первые такты. Но сквозь этот лирико-сентиментальный настрой, по мере продвижения к концу пьесы, что-то сугубо рациональное и отвлечённое медленно, но верно захватывало меня в тиски, и последние такты я проиграл уже почти равнодушно. Творение Иванова-Сокольского растворилось, как льдина на солнце, и уплыло в неведомую даль....

Пришла в голову мысль показать эту пьесу профессиональному музыканту, предпочтительно молодому, свободному от всяких ностальгических наваждений. Мой выбор пал на Светлану Немолочнову, выпускницу Уральской консерватории по классу фортепиано и, кстати, прекрасную певицу: она неоднократно выступала на различных международных конкурсах, а заодно напела целый диск моих романсов и песен под общим названием "Одинокий самолёт".

И вот мы сидим со Светланой за пианино... Она играет и одновременно говорит, то есть комментирует:

- Да, вещь сделана профессионально, в каком-то смысле даже на уровне восточных опусов Бородина и Римского-Корсакова... Но у тех музыкальная удача связана с тонким проникновением в поэтику и дух Востока, а тут смена метроритмических условий (Светлана показывает "кокетливый" подвижный эпизод, который следует после размеренного движения) вызвана желанием просто не допустить однообразия. И, кроме того, тут нет ничего уйгурского - пьеса сделана в обобщенном восточном стиле. Мелодия вроде бы красивая, даже в чём-то живописная, но написана как бы "со стороны".

Вот именно! "Со стороны!" Светлана, сама того не подозревая, обозначила разницу между произведениями Иванова-Сокольского и музыкой Брусиловского. В одном случае музыка создавалась "со стороны", в другом - в неразрывном единстве с национальной культурой Казахстана, отчего она и стала частью этой культуры.

И я извлёк из своего архива ещё один документ: вырезку из газеты "Целинный край" от 12 ноября 1965 года, где была опубликована моя статья "Подвиг композитора", приуроченная к 60-летию со дня рождения моего незабвенного учителя, с которым я, увы, к тому времени уже не общался более десяти лет. Позволю себе процитировать первый абзац этой статьи:

"Сегодня, когда Евгению Григорьевичу Брусиловскому исполняется шестьдесят лет, как-то трудно представить себе, что было время, когда он ещё не имел никакого отношения к Казахстану: его музыка, взлелеянная лучшими образцами казахского фольклора, овеяна ароматами степных раздолий и горных лугов, и кажется, что в детстве над колыбелью будущего композитора звучали мелодии, которые он впитал в себя вместе с молоком матери-казашки".

Да, такие слова никак нельзя было адресовать Иванову-Сокольскому, при всём уважении к тому, что он сделал полезного для казахстанского искусства. Всё делалось добросовестно и в то же время как бы "со стороны". Даже когда он писал в "русском" стиле - это тоже было заметно. Взять хотя бы упомянутую выше песню "Про Ванюшу-кузнеца". Перед нами типичный псевдонародный опус, где формальное использование фольклорных интонаций никак не может оживить бесцветность музыкального языка в целом. То ли дело "Калина красная", "Деревенька моя деревянная", "За окошком свету мало" (беру первые попавшиеся названия песен в народном стиле), возникшие тоже в профессиональной среде, но ставшие истинно народными. Это случилось потому, что их авторы - поэты и композиторы - занялись не намеренной стилизацией, а просто взяли, да и сами ассимилировались в народной гуще. Отсюда - животворная естественность их песен. Не потому ли англичане попали впросак, когда, снимая фильм "Онегин", они в качестве дуэта Ольги и Ленского избрали песню Дунаевского "Ой, цветёт калина"? Им и в голову не пришло, что эта песня сочинена более ста лет после смерти Пушкина, да к тому же специально для другого кинофильма - "Кубанские казаки". Живая сила народного искусства настолько ярко проявилась в профессиональной песне, что сделала её не отличимой от русского фольклора первой трети XIX века. Вот так же неотличимы многие песни Евгения Григорьевича Брусиловского от казахских народных песен. Подчас не сразу и скажешь, что композитор взял у народа и что народ взял у него. "Шолпан" - это что? Народная песня или песня Брусиловского? Сила и направленность композиторского тяготения целиком растворяются в казахском народном мелосе.

Но ведь что-то защемило, когда полвека спустя я стал вновь воспроизводить "Танец девушки со змеёй"... И тут снова (уж в который раз!) меня начинают одолевать мысли по поводу того, всегда ли мы правы, когда упрекаем современных молодых людей в отсутствии интереса к бытовой культуре прежних лет. Разумеется, нынешняя молодёжь испорчена примитивной попсой и оглушительным роком - это однозначно. Но, может быть, здесь кроется и нечто другое? Может быть, всё то, что старикам кажется идеальным, на самом деле просто сопряжено с их молодыми годами и порождает волнующее состояние души вне зависимости от объективной художественной ценности песни или, допустим, кинофильма? Может быть, при размеренном и прагматичном образе жизни создаются более свободные предпосылки для объективной оценки культуры прошлых лет? Откровенно говоря - не знаю...

Но не могу не досказать, чем закончились мои мучения при разучивании "Танца девушки со змеёй" под руководством Людмилы. Классические пьесы средней трудности оказались где-то на задворках. Две недели подряд я трудился только над "Танцем" и показывал его Людмиле фрагментами. Она часто раздражалась, импульсивно поправляла меня, бдительно следила за "пальцовкой", обозначив её карандашом над нотами, и когда я брал ноту не тем пальцем, буквально хватала меня за руку, заставляя неисчислимое количество раз повторять период, чтобы механически закрепить приём. Если честно, то в техническом отношении запальчивость Людмилы шла мне на пользу, но всё-таки я злился, потому что хотел тренироваться не на Иванове-Сокольском, а на Моцарте, Бетховене и Брусиловском, тем более, что у последнего только что вышел из печати прелестный сборник с несложными фортепианными миниатюрами. Но в доме Иванова-Сокольского нельзя было и заикнуться об этом сборнике... А я уже вечерами втихаря разучивал и "Колыбельную", и "Праздник в колхозе", и "Татарскую гармонику" - и всё у меня шло легко и свободно, без малейшего напряжения и без мрачных попыток преодолеть своё безнадёжное состояние, потому что на душе было приятно и хорошо. Настолько хорошо, что однажды, увлёкшись, я-таки опоздал на последний трамвай и часа полтора шёл пешком до 14-ой линии, а утром досыпал положенное в университете, на лекции по марксизму-ленинизму, уткнувшись в рукав коричневой вельветки Володи Щербакова, который своим высоким станом прикрывал меня от взора преподавателя, вещавшего с кафедры.

Так вот о "Танце девушки...". Как-то отрабатывая с Людмилой один из неподдающихся пассажей, я в изнеможении откинулся на спинку стула, механически повернул голову в сторону и вдруг за плохо задёрнутой портьерой увидел грузную фигуру Михаила Михайловича. Я даже уловил выражение его лица - сосредоточенное, напряжённое и в то же время растерянно-беспомощное, незащищённое... Как будто он упорно добывал в себе какую-то мысль, но никак не мог её добыть...

Помнится, что мне стало очень неприятно. "Подслушивает, как я разучиваю его вещь,- со злостью подумал я. - Нарцисс самовлюблённый!"

И должно было пройти много лет, чтобы, вспоминая этот случай, я истолковал бы его совсем-совсем по-иному.

Да, трагедия любого поэта, художника, композитора - в невостребованности. И здесь степень таланта не в счёт. Если человек пишет стихи, создает полотна, сочиняет музыку, то он это делает не только для себя - он мучительно жаждет хоть малейшего отклика на своё творчество. Да, музыка Иванова-Сокольского почти не звучала в быту. И до какой степени отчаяния должен был дойти композитор, чтобы получить горькое удовлетворение от того, что какой-то недоучившийся студентик, постоянно спотыкаясь и ошибаясь, но всё-таки разучивает его творение, и оно звучит, звучит, звучит, а не валяется мёртвым грузом среди кип других рукописей. О грустном душевном состоянии невостребованного творца позднее очень точно напишет павлодарская поэтесса Ольга Григорьева:

Может, всё-таки услышат,
Может, всё-таки прочтут...
И полюбят, и напишут,
И на помощь позовут.

Ведь важней всего - как воздух,
Печка лютою зимой,
В чьих-то душах просто отзвук,
Просто отклик, Боже мой...

И я теперь мысленно обращаюсь к давно ушедшему в мир иной не очень везучему композитору: "Простите меня, Михаил Михайлович! Простите мой юношеский эгоизм и мою неопытность в оценке душевного состояния человека, который, пройдя большой жизненный путь и не добившись значительных успехов, всё-таки пытался уверить себя, что жизнь прожита не зря".

Впрочем, Михаил Михайлович успел меня простить еще, будучи в добром здравии. Это было осенью 1964 года, когда он сопровождал Василия Павловича Соловьёва-Седого в Целинограде. Иванов-Сокольский непритворно обрадовался нашей неожиданной встрече, а я рассказал ему, как, собирая материалы о Дунаевском, четырежды пытался поговорить с Василием Павловичем (два раза в Алма-Ате во время съёмок фильма "Девушка-джигит", к которому он писал музыку, и потом два раза в Ленинграде), чтобы выяснить причины его конфликтов с Исааком Осиповичем, но никак не получалось: автор "Вечера на рейде", "Соловьёв" и "Подмосковных вечеров" почему-то всегда оказывался "под шафе", когда я к нему приходил...

- А вот теперь получится,- сказал Михаил Михайлович. - Приходите утром в гостиницу, и он будет как огурчик. Я его подготовлю, он вас примет, и разговор состоится.

Разговор действительно состоялся - довольно продолжительный, серьёзный и немного грустный, с обилием восклицательных и вопросительных интонаций, как ни странно, не с моей, а с его стороны... И, может быть, я когда-нибудь об этом напишу особо... А пока просто добавлю, что от целиноградской встречи с Соловьёвым-Седым у меня сохранилась его виниловая пластинка с дарственной надписью: "Тов.Шаферу на добрую память от автора".

И ещё одна "добавка". Самое примечательное, что Иванов-Сокольский, присутствовавший при "гостиничном" разговоре, беспрерывно поддакивал Соловьеву-Седому и приговаривал:

- Вот негодяи... Хотели вас поссорить с Исааком Осиповичем... А ведь он - родоначальник всех массовых жанров в советской музыке. И на каком уровне он всё это создавал! И для разных составов оркестра! А струнный ансамбль у него звучит, как у Чайковского...

Ну а тогда, двенадцать лет назад, при жизни Дунаевского... Однажды, когда я в очередной раз уходил от Людмилы, она вдруг сказала:

- Обязательно посмотрите спектакль "Девицы-красавицы" в русском драматическом театре. Он идёт с музыкой Михаила Михайловича. Да, кстати...Вы же как-то обмолвились, что играете на скрипке. А там, среди прочих номеров, есть и ноктюрн для скрипки... Думаю, что он вас заинтересует. Подождите минуточку. - Людмила скрылась за портьерой, а потом вышла с нотным листом. - Вот. Скопируйте и верните подлинник... А когда разучите, то приходите со скрипкой. Обещаю вам проаккомпанировать.

- Хорошо,- обречённо сказал я.

А Людмила продолжала:

- Яков Соломонович Штейн, постановщик спектакля, представьте себе, уже почти договорился с этим халтурщиком Дунаевским, что спектакль будет идти с его музыкой. Но когда он познакомился с музыкой Михаила Михайловича, то мгновенно послал Дунаевскому телеграмму, что не нуждается в его услугах.

Наступила пауза, созвучная стихотворной строке "Тиха рождественская ночь"... Но это было затишье перед тем непоправимым, которое произошло вслед.

- Как вы сказали? - У меня дрожали губы. - Хал... хал... - Я не смог выговорить это слово до конца. - Дунаевский?!

- Халтурщик! - отчеканила Людмила. - Берётся за всё подряд и во всех жанрах! И не стесняется подворовывать!

Не попрощавшись, я прямым ходом тут же отправился в театр, который тогда ещё не носил имя Лермонтова, а здание, выполненное в стиле полукруглой "голой" архитектуры 20-х годов, было расположено в довольно неприметном месте, хотя, можно сказать, в центре, в десяти минутах ходьбы от Никольского базара, где я регулярно покупал дешёвые, горячие ливерные пирожки, подчас заменяя ими завтрак, обед и ужин.

С Я.С.Штейном я был хорошо знаком - тут уж постаралась Татьяна Владимировна Поссе, которая отрекомендовала меня ему как фанатичного театрала, не пропускающего ни одной премьеры и по несколько раз посещающего один и тот же спектакль, если он произвёл сильное впечатление. Кроме того, Штейн знал меня и по выступлениям при обсуждении премьер со студентами и преподавателями филологического факультета КазГУ: я был непременным участником этих обсуждений.

И вот, войдя в кабинет Якова Соломоновича, который очень любезно меня принял в присутствии молодого артиста Жени Попова (в него уже успели повлюбляться все наши филологички), я с ходу выпалил:

- Неужели вы могли послать Дунаевскому телеграмму с такими ужасными словами, что не нуждаетесь в его услугах?

Штейн внимательно посмотрел на меня и очень серьёзно и тихо стал объяснять, что телеграмму он действительно послал, но таких слов там не было и быть не могло. А дело обстояло таким образом. В праздничные ноябрьские дни в Московском театре имени Станиславского состоялась премьера спектакля по пьесе Алексея Симукова "Девицы-красавицы", где прозвучали несколько новых песен Дунаевского на стихи Давида Самойлова. Одна из них - "Тихий рабочий посёлок" - настолько понравилась всем, что многие зрители, расходясь, напевали её в гардеробе и на улице. А Штейн к тому времени уже имел на руках стеклографическое издание пьесы, которая попала к нему по линии реперткома. Мало того, в эти ноябрьские дни он был в Москве, познакомился на премьере с Дунаевским и договорился с ним о возможности использования его музыки в алма-атинском спектакле. Но официально оформить договор не удалось. На каком-то чиновничьем совещании Штейна обвинили в том, что он не желает контактировать с местными композиторами. И пришлось послать Дунаевскому телеграмму, что здесь, в Алма-Ате, к сочинению музыки приступил местный автор...

- К счастью, музыка Иванова-Сокольского оказалась довольно приличной, - добавил Штейн, - Но вы же сами понимаете, что Дунаевский - это Дунаевский. И мы гордимся, что кальдероновский спектакль "С любовью не шутят" у нас идёт с его музыкой. Надеюсь, вы видели этот спектакль?

- Яков Соломонович, что значит "видел"? Как только он появляется на афише, я тут же покупаю билет. И буду ходить на этот спектакль до тех пор, пока не выучу наизусть, от ноты до ноты, все вокальные и инструментальные номера. Ведь они не изданы и не звучат по радио...

- Ну, вот вам и компенсация за этих "девиц-красавнц"! - Штейн рассмеялся. - А теперь, если вы позволите, мы договорим с Женей. У нас тут, понимаете, серьёзный разговор. Он как раз играет в этом спектакле,

Я ушёл с очень сложными ощущениями. С одной стороны, облегчилась душа - Штейн послал совершенно другую телеграмму. С другой стороны, я понял, что никаких уроков у Людмилы больше не будет. Конечно, разумней было бы избрать новые формы общения со своей учительницей. Но мой юношеский максимализм был решительным и непреклонным: я не должен брать уроки у человека, для которого Дунаевский - это просто халтурщик, и больше ничего! Наверное, именно тогда я впервые задумался над проблемой, всегда ли можно ставить знак равенства между такими понятиями, как "профессионал" и "музыкант"...